Сергей Довлатов волновался больше других: для него это было первое в жизни крупное выступление перед публикой. От переживания он чуть ли не вцепился в трибуну. Но читал превосходно и до Бродского привлек внимание зала больше других. Представленный на суд публики рассказ «Сучков и Берендеев» отредактирован им в эмигрантские годы и с переправленным заглавием «Чирков и Берендеев» включен в собранный совместно с Вагричем Бахчаняном и Наумом Сагаловским сборник «Демарш энтузиастов». Рассказ о том, как племянник — юный пройдоха — приехал в Ленинград из Брянска к своему дяде, отставному полковнику, с надеждой у него поселиться. Сначала собирался переночевать, потом — хотя бы получить денег, но дядя к его просьбам оказался глух. Зато живо откликнулся на предложение отведать припасенного племянником самогона. Оба начали выпивать, воспарили, улетели, прилетели обратно — и все равно молодой человек оказался на улице. В рассказе были — и остались — страшно развеселившие всех моменты, как чисто словесные о племяннике, отморозившем «пальцы ног и уши головы», так и более тонкие — из «мировоззренческих» выступлений Берендеева. В споре полковник, утверждая свой патриотизм, говорит: «Заметь, даже в русском алфавите согласных больше, чем несогласных!» (В главе седьмой книги Довлатова «Наши» этот сюжет воспроизведен как «документально подтвержденный» — с теми же племянником и полковником: первый остался Сучковым, второй получил фамилию ближе к реальной — Тихомиров.)
Трудно сейчас представить, но смеяться над полковниками — да еще молодому автору — было накладно. У Александра Кушнера в стихотворной строчке «Как полковник на пляже, всю жизнь рассказавший свою / За двенадцать минут…» цензура в то же примерно время заменила «полковника» на «бухгалтера»…
Из всех литературных собраний, на которых мне случилось бывать за всю жизнь, вечер 30 января оставил самое яркое впечатление. На нем действительно предстала молодая русская литература — не загнанная, не обивающая пороги издательств, а самостоятельная и мощная.
Без подсказки ясно — освобождения от идеологических вериг не последовало. Сначала во все инстанции полетел многостраничный донос коллег-литераторов, «хорошо известных с плохой стороны», как сказал бы Довлатов. В нем извещалось об «идеологической диверсии». Дескать, в Доме писателя «около трехсот граждан еврейского происхождения» собрались на «хорошо подготовленный сионистский художественный митинг». Это из письма молодых членов ленинградского клуба «Россия». В писательском сообществе огласить свой меморандум они остереглись. Зато сразу отправили в Отдел агитации и пропаганды ЦК КПСС, в Отдел культуры Ленинградского ОК КПСС и председателю Комитета молодежных организаций Ленинградского ОК ВЛКСМ, секретарю ОК ВЛКСМ тов. Тупикину. Донос обширный, сводившийся, как водится, к одному — к посконной демагогии: дескать, «формы идеологической диверсии совершенствуются, становятся утонченнее и разнообразнее, и с этим надо решительно бороться, не допуская либерализма».
В итоге уволили замдиректора Дома писателя (директор предусмотрительно отсутствовал), а В. К. Кетлинскую, суперлояльную по отношению к властям, лишили места руководителя Комиссии по работе с молодыми… Что же касается выступавших, то на долгое время все они были отлучены от печатных изданий. Довлатов же, и так со своей прозой никого из начальства не устраивавший, о профессиональном литературном пути в СССР мог забыть. Понял он это далеко не сразу.
Лишь в суетливый ренессанс конца 1980-х у Сергея Довлатова кое-что стали печатать и на родине — в журналах «Звезда», «Октябрь», в эстонской «Радуге»… Да и дальнейшая перспектива грозила желанной некогда славой…
Перспективы угадывались верно, но ничему не помогли, ничего не отвратили. На последней из подаренных мне автором книг — повести «Иностранка» — надпись гласит: «Иностранцу Арьеву от иностранца же Довлатова. С отечественным приветом.
Художник всегда иностранец, в том самом пункте, где его застает жизнь.
Интеллигентный человек фатально поражается несправедливому устройству мира, сталкиваясь с бессмысленной — на его взгляд — жестокостью отношения к нему окружающих: как же так — меня, такого замечательного, тонкого и справедливого, вдруг кто-то не любит, не ценит, причиняет мне зло…
Сергея Довлатова — как никого из встреченных мною людей — поражала более щекотливая обратная сторона проблемы. О себе он размышлял так: каким образом мне, со всеми моими пороками и полууголовными деяниями, с моей неизъяснимой тягой к отступничеству, каким образом мне до сих пор прощают неисчислимые грехи, почему меня все еще любит такое количество приятелей и приятельниц?