— Другими словами, то, что еврей не может спокойно передвигаться по своей собственной земле — это второстепенно, стратегически верно? То, что арабы отказывают нам в праве на эту землю — это второстепенно и стратегически верно? То, что мы добровольно отдаем инициативу тем, кто готов в любой момент нас уничтожить — это второстепенно? Что за галутная манера вечно бояться, пресмыкаться перед властью, надеяться, что британцы нас похвалят за сдержанность! Только они все равно будут сажать наших товарищей в тюрьмы и вешать за то, что осмелились бороться.
— Не передергивай! — раздраженно перебил Фаню уполномоченный. — Никто не требует от нас идти как бараны на заклание. Зачем извращать четко высказанную мысль: оборона — да. Так называемые акции возмездия — нет.
— Так тогда и оборона ваша ни черта не стоит. Так и будем жить с иллюзией, что если мы «будем себя хорошо вести», то тогда все поймут, какие мы замечательные, и перестанут нас убивать. А этого не будет. Еврейская «хорошесть» всегда воспринималась как слабость. И всегда будет восприниматься как слабость. Счастливо оставаться, сдержанные!
Фаня встала со скамьи, протиснулась между притихшими кибуцниками и демонстративно вышла из столовой. Встала, чтобы отдышаться. Вечер прохладный, приятный. Вот он реальный мир. А эти, в руководстве, живут в мире иллюзий. Идеологически выверенных.
Сзади кто-то подошел, тронул за плечо. Аврум!
— Тоже не выдержал?
— Ну да. А ты — молодец! Ты понимаешь, что нас после этого выгонят?
— Почему «нас»? Выгонят меня.
— Потому что я уйду с тобой.
Аврум попробовал притянуть Фаню к себе, она осторожно вывернулась, сделала шаг назад:
— Не стоит, Аврум. Прости, но у меня есть парень…
— Это Меир?
— Неважно, дружище. Он есть — и все. Так получилось.
Она хотела добавить, что он еще молодой и обязательно встретит хорошую девушку, но вовремя одумалась. Это ужасно пошло, лучше ничего не говорить. Она и не сказала.
— Да, Меир, я все помню. Мы с Михаль тогда заявились к тебе в Хайфу, а потом вместе перебрались в Тель-Авив. Вместе, потому что ни ты, ни я не могли прекратить борьбу. И за нами обоими гонялись и британцы, и наши бывшие соратники. Это все было с нами обоими, понимаешь?
— Тогда — да, не было у нас разногласий. А теперь… Когда ты потеряла свою уверенность в необходимости борьбы за государство?
— А кто тебе сказал, что я ее потеряла?
— Разве нет? Почему же ты вместо борьбы с англичанами пошла к ним в услужение?
— Это не услужение. Это служба. И служба не на англичан, а вместе с ними, потому что я считала — и считаю! — что на тот момент самым важным было воевать с нацистами. Черчилль тоже пошел на союз со своим смертельным врагом Сталиным ради победы над Гитлером. И это было правильно. А что до наших братьев… Ты слышал, что немцы творили с евреями в Европе?
— Слышал. Все равно не понимаю, почему нужно было идти на поклон к тем, кто оккупирует нашу землю. Они наши враги — тут, а немцы — враги там.
— Да, а когда итальянцы бомбили Тель-Авив, они тоже были там? Когда от их бомб погибали евреи, это тоже была не наша война? Так что, пожалуйста, не сравнивай эту войну с Испанией!
— Это тогда ты решила, что пойдешь к англичанам добровольно?
— Да. Я даже помню этот день: 12 июня, ровно пять лет назад, когда они сбросили бомбы рядом с нашим домом. Помнишь?
— Помню.
— Я видела тогда обожженных детей и подумала, что это могла быть Михаль.
— Поэтому ты ее и бросила почти на три года?
— Я не бросила! Я писала ей каждую неделю, я рассказывала ей все про себя. Если ты забыл, я приезжала в отпуск…
— Да-да, целых три раза за два с половиной года.
— Да. «Целых три раза». Я очень за Михаль волновалась, но с ней был ты, и это было надежно…
— Не пытайся мне льстить, не надо — не поможет.
— Я ничего не пытаюсь! Тем более льстить. Просто я тогда отчетливо поняла, что если мы опять будем надеяться на чужого дядю, который придет, сделает за нас всю работу и победит немцев — ничего хорошего из этого не выйдет. Нас сожгут. Как сожгли наших братьев в Европе. А вместе с британцами мы хотя бы можем сражаться с нацистами.
— А ты помнишь, как я тебя просил этого не делать? Помнишь, как я унижался, умолял остаться. А ты несла вот эту же ахинею про главного и неглавного врага, и про то, кто чей друг.
— Я помню, только ты не унижался, не наговаривай на себя.
— Сам факт того, что я просил и умолял, был унижением.
— Ты слишком самолюбив.
— Я самолюбив? Я? Это я наплевал на просьбы мужа и в свои сорок лет тайком от всех, чтобы не смогли задержать, побежал записываться к британцам в армию? Вместо того, чтобы быть рядом с дочерью и вместе с мужем бороться за освобождение Эрец Исраэль?
— Это тоже была борьба за Эрец Исраэль.
— Ну, убеждай себя, убеждай. По мне — так это предательство, а не борьба.
Фаня побледнела.
— Ты посмел назвать меня предательницей?
— Посмел. А кто ты есть?
Фаня вышла из комнаты и начала лихорадочно пихать вещи обратно в вещмешок.
— Мам, ты куда? — спросила Михаль.
— Мы с тобой сейчас уходим отсюда.
— Куда?
— Куда глаза глядят, это неважно.
— А папа?