Она оказалась не в подъезде старинного дома, как почему-то представилось Даху, а просто на углу Княгининской[157]. Никаких домов здесь давно не было и в помине, лишь гордо красовалась неоновой рекламой бензозаправка. Апа сидела в сторонке на красном пожарном ларе, обхватив себя руками за плечи, и мелко дрожала. Напротив, похожее на оперную декорацию, стыло кладбище, впрочем, совсем нестрашное, почти игрушечное. Обнаружив Апу живой и невредимой, Данила даже развеселился. Надо же так испугаться, чтобы от Стрелки пробежать чуть ли не через весь остров и оказаться в этой дыре. Конечно, что-то в Универе произошло, но уж к ней-то это не может иметь никакого отношения.
– Покидаем твое ненадежное убежище. Не трясись, а лучше подумай. Какому менту ты нужна? Сейчас заедем куда-нибудь, поужинаем, а то я маковой росинки весь день не держал во рту, если, конечно, не считать сыра, сохранившегося еще с брежневских времен.
Однако девушка не улыбнулась на его шутку и не двинулась с места. Ее колотило противной мелкой дрожью, которую унять бывает порой труднее, чем любую истерику.
– Это ужас, ужас! – вырвалось у нее. – Я никогда не могла подумать… Как все, нет, хуже, чем все, в миллион раз хуже, чем все! – От бессильной ненависти она притопнула сапогом на шпильке, и стук этот неприятным эхом улетел в бесконечный пролет каких-то глухих строений. – Я не поверила бы, и ты не поверишь! О-о-о! – почти простонала она. – Но я никогда, слышишь, никогда не скажу тебе! Я тебя ненавижу!
Дах силком стащил ее с ящика и, сопротивляющуюся, почти понес к машине. Она царапалась и кусалась, и Данила уже подумал, не стоит ли сейчас заехать в Покровскую больницу, а, может быть, даже лучше сразу на Пятую линию. Но внезапно Апа обмякла, лицо ее стало равнодушным, отстраненным, плоским, как на плохой фотографии, и, отвернувшись, она безучастно прошептала:
– Теперь мужские ласки будут всегда напоминать мне только оскорбления и страдания.
– Тебя, что, изнасилова… – Но вопрос так и застрял в горле Данилы, потому что он ясно увидел перед собой летящие, с упрямым нажимом и изящными соединениями слова из сусловского дневника: «Нет счастья в наслаждении любви, потому что ласка мужчин будет напоминать мне оскорбления и страдания».
Осень была роскошной, победной, в багрянце и пурпуре. Она горела факелом садов и пожаром умов.
Каждое утро Аполлинария просыпалась от нежного ржания лошадей у поилки на Фонтанке под ее окнами, и от этого волнующего призывного звука по коже пробегала сладкая волна. Она казалась себе владычицей мира, потому что он и был всем миром. Все было возможно, все доступно, все в ее власти.
Она еще лениво чесала отросшие волосы, как у дверей послышался шум.
– Эй, Прасковья, вставай! Университет закрыли! – Аполлинария, почти не запахнув капота, вышла к брату, и тот даже присвистнул от восхищенья: – Ну, барышня-крестьянка!
– Доброе утро, естественник, – улыбнулась она свысока. – Что за спешка?
– Ты что, не знаешь, вчера заперли актовый зал, и пришлось выломать двери, а к вечеру попечитель составил акт о взломе, и альмаматушку нашу закрыли. С утра собрались, пустота, вот идем сейчас на Колокольную, к Филипсону! Я заехал за тобой, одевайся, там девушки ой как нужны!
Аполлинария вполоборота посмотрела на себя в зеркало, и перед глазами всплыла виденная когда-то в детстве картинка из времен французской революции: полуобнаженная дева-свобода летит перед толпой воодушевленных прекрасных мужчин. Ах, как она будет выглядеть среди студентов на Невском! Свободой, вакханкой, менадой! О, она докажет ему, что создана не только для слабых повестей и безумных ласк. Аполлинария на секунду зажмурилась и представила себе, как в самый страстный момент вырвет из объятий плечи и расскажет ему о своем приключении. И он, так жадно стремящийся понять молодежь, будет слушать ее и завидовать, и она хоть на несколько минут, но подчинит, а не подчинится.
– Едем!
Она надела полумужской костюм, который не надевала со времени встречи с Достоевским, вместо обычной шляпки – маленький бархатный берет и не убрала волосы. Но они сумели доехать только до Аничкова, потому что дальше весь Невский был оцеплен полицией. Темная колонна студентов уже заворачивала во Владимирский.
– Куда, барышня?! Нет проходу! – преградил ей путь какой-то пристав с «селедкой» на боку, но она властным и презрительным жестом оттолкнула его и, высоко поднимая юбки, помчалась догонять колонну. За ней последовал силой прорвавшийся Василий. Аполлинария бежала и чувствовала себя великой актрисой на мировых подмостках: по обе стороны Невского стояли толпы любопытных.
Она ворвалась в хвост колонны, пожимала кому-то руки, кто-то обнимал ее, все тонуло в гуле голосов, взошедшем солнце, утреннем звоне колоколов.
– Да этот Филипсон – просто несчастная подставная палка!
– Не скажите, коллега, он как-никак генерал кавказской школы Раевского!
– Что ж, мы тоже не лыком шиты и сумеем встретить его пули!
– Но это неслыханно, он, видите ли, посоветовал нам заниматься науками, а не сходками! Нет уж!