Новый австрийский консул посетил двух самых видных бегов и апостольского визитатора, в то время случайно находившегося в монастыре в Гуче Горе, и только после этого — своего французского коллегу. Агенты Давны, сопровождавшие его по пятам, докладывали обо всем, что удавалось узнать, а что не удавалось, выдумывали и добавляли от себя. Но, во всяком случае, было ясно, что австрийский консул имеет намерение объединить всех противников французского консула, что делает он это осторожно и незаметно, ни словом не порицая своего коллегу и его деятельность, но охотно выслушивая наговоры других. Он даже выражал сожаление, что его коллега вынужден представлять правительство, рожденное революцией и в основе своей безбожное. Так он говорил католикам. Беседуя с турками, он опять-таки жалел Давиля, но уже за то, что на него возложена неблагодарная задача подготовить постепенное проникновение французских войск из Далмации в Турцию и тем самым открыть мирную и прекрасную Боснию всем ужасам и невзгодам, которые несут с собой армия и война.
И наконец — это было во вторник, ровно в полдень, — фон Миттерер нанес визит Давилю.
Стояла поздняя осень. На улице сияло солнце, а в просторной комнате на первом этаже дома Давиля было свежо, даже прохладно. Скрывая неловкость, консулы разговаривали, глядя друг на друга в упор и стараясь как можно более непринужденно изложить все то, что давно было приготовлено для этого случая. Рассказывая о своем пребывании в Риме, Давиль как бы вскользь заметил, что его государь благополучно покончил с революцией и восстановил во Франции не только общественный порядок, но и религию. Указывая на декрет об образовании нового дворянства империи, весьма кстати оказавшийся на столе, он не преминул пространно разъяснить своему гостю его значение. Фон Миттерер, со своей стороны, в соответствии с утвержденной инструкцией, подчеркнул мудрую политику венского двора, желавшего только мира и мирного сотрудничества, но принужденного держать сильную армию, так как к этому обязывает положение великой державы на востоке Европы.
Консулы были преисполнены достоинства, приличествующего их сану, и выказывали усердие начинающих. Это мешало им заметить, сколь смешны их напыщенный тон и торжественные позы при этом собеседовании, но не мешало рассматривать и оценивать друг друга.
Фон Миттерер показался Давилю много старше, чем он представлял его по рассказам. И темно-зеленый военный мундир, и старомодная прическа, и закрученные усики на желтом лице — все выглядело застарелым, безжизненным.
А Давиль показался фон Миттереру чересчур молодым и недостаточно серьезным. В его манере говорить, в обвислых усах и волнистых белокурых волосах над высоким лбом, без пудры и косички, — во всем этом полковник усматривал революционный беспорядок и досадное излишество фантазии и независимости.
Кто знает, когда прекратили бы консулы обсуждение высоких намерений своих дворов, если бы их разговор не был прерван криком, визгом и сумасшедшей беготней во дворе.
Несмотря на строжайшее запрещение, на улице собралось множество христианских и еврейских детей, которые облепили ограду и ждали выхода консула в блестящей форме. В начавшейся от скуки возне кто-то толкнул повисшего на ограде малыша, тот сорвался и упал во двор, где находились слуги Давиля и сопровождавшие фон Миттерера лица. Дети разлетелись как воробьи. Еврейский мальчик, свалившийся во двор, после минутного испуга принялся так орать, словно с него сдирали кожу, а два его братишки с громкими воплями прыгали по ту сторону закрытых ворот. Крики и беготня заставили консулов перевести разговор на детей и дела семейные. Они походили на солдат, по приказу прекративших трудные упражнения и занявших позицию «вольно».
Напрасно то один, то другой принимал время от времени надутый и официальный вид, вспоминая о своей должности. Одинаковые неприятности и общность судеб оказались сильнее. Пренебрегая своим положением, мундирами, орденами и заученными фразами, они потоком изливали жалобы на унизительную и тяжелую жизнь, на которую оба были обречены. Напрасно Давиль подчеркивал необыкновенную предупредительность, с которой его с самого начала приняли в Конаке, напрасно фон Миттерер упоминал, в свою очередь, о больших, тайных и сильных симпатиях, которыми он пользуется у католиков. Голос и глаза их выражали лишь скрытую печаль и глубокое взаимопонимание товарищей по несчастью. И только высшие соображения долга и такта не позволили им положить друг другу руку на плечо, как поступают обыкновенно спокойные и разумные люди в несчастье.
Так первая их встреча закончилась разговором о детских болезнях и питании и вообще о тяжких условиях, в которых они принуждены жить в Травнике.