Отец скрипит зубами, натыкается на стулья, гремит помазком о пластмассовый стаканчик, находит и перекидывает через плечо белое вафельное полотенце, светящееся в полутьме. Спрашивает строго:
— Тебе очередь занять?
— Нет, у меня сегодня учеба. К девяти пойду. Посплю…
— Поспи, поспи!
Хлопнув дверью, он уходит на общую кухню — бриться и умываться. Вернется минут через десять, если нет очереди в уборную.
— Горшок вынеси! — вдогонку обидным голосом кричит мать, вздыхает и ворочается в постели.
Я, подозревая свою вину, лежу с закрытыми глазами и думаю о Казаковцевой, о том, что надо будет забежать перед школой на чердак, и, если раковина проветрилась, сегодня же подарить ее Шуре в честь возвращения из «лесной школы». А если не проветрилась? Тогда ей можно преподнести в майонезной банке гуппи с алым вуалевым хвостом.
Вдруг я слышу странные звуки, приоткрываю глаза: мать сидит на кровати, держит в руках приемник «Сокол» и плачет. Плохо дело! Сейчас вернется отец, пахнущий одеколоном «Шипр». К свежему порезу на щеке будет, как обычно, прилеплен клочок окровавленной бумаги.
— Ревешь? — спросит он.
— Вот еще! — ответит она.
И снова заговорят о Тамаре Викторовне, потом обязательно поссорятся, отец вытащит из-под кровати фибровый чемодан с металлическими наугольниками, объявит, что немедленно уезжает к бабушке, на Чешиху, начнет собирать вещи и будет искать свой единственный галстук, который всегда куда-то девается.
— Знаю я твою Чешиху. Давай-давай!
— Опять! Я ей про Фому, она мне про Ерему!
Допустить этого никак нельзя. Я потягиваюсь, словно только что проснулся, показательно моргаю и зеваю. Мать быстро вытирает слезы:
— Выдрыхся, Пцыроха?
— Ага…
— Что ты хотел мне сказать перед сном?
Вчера я хотел сказать ей, что самка синего петушка заикрилась и умерла, поэтому надо ехать на птичий рынок за новой рыбкой, а для этого необходим полтинник. Шесть копеек стоит трамвай туда и обратно, сорок — рыбка и четыре — газированная вода с кизиловым сиропом. Но говорю я ей совсем про другое.
— Ты не будешь ругаться?
— Смотря за что… — настораживается она.
Я встаю, зажигаю торшер — ядовитый электрический свет заливает комнату. Глаза у матери красные. Она украдкой запихивает под наволочку кончик отцовского галстука. Изобразив на лице скорбное отчаяние, я с сопением поднимаю крышку дивана и достаю из его пыльной пасти испорченный свитер, тяжелый, все еще мокрый, успевший покрыться какой-то зеленоватой патиной.
— Это что такое?
— Тети-Валин свитер…
— Кошмар! Он тебя убьет!
Никто меня, конечно, не убьет. Просто выпорют. Отец одним движением выдернет из брюк ремень, точно Котовский шашку из ножен, повалит меня на диван и начнет стегать вполсилы, а мать будет хватать его за руку, умоляя:
— Ну, хватит, Миша, хватит! Ребенок же…
Я вырвусь, убегу во двор, спрячусь между ящиками и буду страдать, размышляя о том, порют ли за проказы девочек, Шуру Казаковцеву например? Если порют, то, скорее всего, прыгалками. Вернусь я через полчаса, потому что надо собираться в школу. На лестнице, возможно, встречу опаздывающего на работу веселого отца. Он даст мне на бегу примирительный подзатыльник. Но еще дня два я буду разговаривать только со своими рыбками. Зато родители не поссорятся, и никто не уедет на Чешиху.
Перед тем, как меня наказать, они всегда почему-то мирятся…
Валерий Попов
Первый интерес
Помню — первое в моей жизни. … Я сижу в ванночке, передо мной два темных окна. Вода остывает, и я чувствую отчаяние: жизнь холодна. Вдруг приближается знакомый добрый голос (слов я еще не понимаю), и струя кипятка, бултыхая, вливается в ванночку, и я, оживленно двигаясь, ловлю место самого острого наслаждения, «точку восторга»: чтобы обжигало, но еще можно было терпеть. На поиски таких «зон счастья» и ушла вся моя жизнь. Едва научившись ходить (еще в Казани, в войну), я тащил маленький стульчик через двор, долго и привередливо искал место, устанавливал стул над крутым обрывом, доставал из шаровар бутылочку со сладкой водой и, закинув ногу на ногу, сидел, как король, озирая окрестности… Хорошо помню и дом — трехэтажный, кирпичный, красный, и наши окна на самом углу.
И еще помню зимний день — замерзшие, сверкающие ледяными узорами окна. Что-то изменилось с тех пор в природе (и в жизни) — давно уже нет тех роскошно плетеных ледяных «пальмовых веток», сплошь покрывающих стекло. Сколько в этих узорах видишь важного для тебя! Замечаешь, как с медленным поворотом земли «ледяные ветки» начинают все ярче сверкать, переливаться всеми цветами, наполняться солнцем, и, ликуя, вдруг ощущаешь огромный, занимающий весь объем вокруг, смысл и разум, заботящийся о том, чтобы твое сердце наполнялось. Сколько десятилетий прошло с тех пор — но более нарядной, праздничной комнаты, чем тогда, я не видел!