Ах, Европа, Европа, бабушкин милый чулан! Только б чужие не приходили, не сдвигали ничего, не искали обветшавших ценностей, нету у нас, идите в Америку, а далеко в Америку – у нас тут и своя Америка есть, пусть маленькая: это ближе к окраинам, мы там кое-чего из стекла и бетона построили – не потому что самим надо было, а просто чтобы вас, гости дорогие, от бабушкиного милого чулана отвлечь, нечего там делать, в чулане, прошлое время там, тихой заботы требует, мягких рук да полинявшей улыбки!
Послеполуденный отдых фавна… старого чудака, которого уже на целый день и не хватит, передышки нужны – хоть вот и в хромом кресле возле кафе, за остывшей сто лет назад крохотной чашечкой кофе с птифурами – пусть и тремя штучками, да вручную испеченными, с любовью и тщанием, и все-то пропорции соблюдены: сливок полкапли да пол-ложки сахарной пудры, да маслица на кончике ножа, да ягодку посерединке – пальчики оближешь, не из супермаркета. А совсем уж разгуляться захочется – конфету купи, шоколадную, тоже домашнего приготовления: по одной ваялись, по одной и продаются, каждая в отдельной бумажке кружевной. Как – сто грамм?., у нас и весов-то таких нету, чтобы по сто грамм, тут штучное все, нельзя вместе складывать! А что маленькое – так ты ведь не есть сюда пришел, правда? Ты ведь дома поел, как мы все надеемся? Вот и правильно, потому как тут не едят у нас, не едят и не пьют – тут н-а-с-л-а-ж-д-а-ю-т-с-я. Да и денег у тебя столько нет – чтобы на сто грамм, и не потому, что бедный ты, а потому что – сильно дорогое, извини, искусство: фру Йенсен целый час предрассветный над конфеткой твоей трудилась. За одною такой конфеткою гости обычно полдня сидят, час на нее только смотрят, второй час – бумажку кружевную удаляют, а удалят – и опять любуются: что за красота! Сверху – решеточка такая марципановая, и по каждому прутику – змейка тонюсенькая, из шоколада, с глазками, ротиком и маленькой короной на голове, а спинка в чешуйках вся: чешуйка к чешуйке, тоже шоколадные. Ну не произведение ли искусств, даже откусывать жалко! Но приходится все-таки откусывать… секундочку-секундочку, не так, не по половине и не по трети –
Это кто ж закричал-το там – с ума, что ли, посходили, господа хорошие, можно ли кричать, можно ли воздух колебать, все же на липочке держится… вон бабуля с лиловым перманентом по воздуху летит от вашего крика – вон девушка тоненькая, сливки в наперстке подающая, пополам сломалась – вон у мальчишечки в полосатых чулочках лямка лопнула, штанишки свалились – а вон и гуманизм, ветхий совсем, с балкона соскользнул, да, слава Богу, за карниз зацепился, насилу держится… не шумите уж вы, пожалуйста, Европа тут, послеполуденный отдых фавна.
И – ах! – подумалось, недолго всему этому быть, на его-то век, может, и хватит, а дальше, небось, и не будет: в нехороший один день трещинка побежит – и конец всему. Хрупкое тут все, недолговечное, опасно…
А людей вокруг мало совсем было в тот день. Казалось, что и вообще больше нет: что столько и есть, сколько видно.
Может, и правда столько?
Но, Боже мой, как же он любил эту старую Европу, Боже мой, как он ее любил!
…Все терпеливо сносила любящая мать его (отец Августина скончался вскоре после отправления его в Карфаген), но ереси не могла стерпеть в нежно-любимом сыне своем: она отказалась иметь с ним всякое общение, выгнала из своего дома и проводила горькие дни в непрестанных слезах о погибели чада своего и в молитвах о его обращении.
Однажды, после обильных молитвенных слез, она заснула и во сне увидала пред собою светлый образ юноши, который с участием спрашивал о причинах такой горести ее. «Оплакиваю погибель сына моего», – отвечала она.
Юноша, желая успокоить ее, возразил, что сын ее с нею, и приказал обратиться и посмотреть ей около себя. Мать обратилась и увидела подле себя сына. Это сновидение почла она добрым пророчеством и спешила рассказать его сыну.
«Что ж, – спокойно отвечал Августин. – Это значит, что и ты скоро будешь там, где теперь я, там будешь и ты». И с той поры она опять стала разделять с ним трапезу.
Однако ж, время текло, а сын не обращался. Все, что могла, делала для него мать, делала с необыкновенным усердием и постоянством; но, казалось, ни в чем не успевала.
Наконец она решила идти к епископу и просить его о вразумлении заблудшего; но епископ не соглашался на это, говоря, что Августин, недавно приставший к еретикам, еще не способен теперь вразумиться истиною. «Оставь его, – говорил он, – со временем он сам увидит грубость своего заблуждения и отвергнет его». В доказательство епископ указывал на себя как на пример подобного обращения, ибо в молодости и он заражен был манихейством.