Она и поныне до спазмов во всем теле боялась каждого предстоящего вечера. И просто не могла представить себе того момента, когда придется сойти со сцены в зал, подсесть к первому столику. И никогда не знала, что случится в следующий момент. Ей подарят цветок? Нальют вина? Схватят ее за локоть? Ударят по лицу? И ведь случалось уже такое. Да и хуже случалось, всякое случалось. Только было больше неважно тогда, когда удавалось сделать первый шаг в сторону зала. Манон словно знала: ей поручено сказать что-то людям, каждому конкретному человеку сказать, причем сказать – телом. Сказать то, что никто, кроме нее, не осмелится: вот, сказать, сие есть тело мое… – и с ним ничего не надо делать: просто дайте ему быть, не присваивайте его – ни сердцем, ни руками, ни глазами, ни мыслями, оставьте его находиться рядом с вами.
«Medium is message» – определил, помнится, русский.
Правильно определил.
Манон не знала, почему это обращение к каждому человеку имело такое значение: может быть, она вообще не знала смысла передаваемого ею сообщения, да и языка, на котором оно должно быть произнесено, не знала – ее, Манон, просто назначили емкостью для некоего смысла, сосудом, в котором некий смысл следовало перенести из одного маленького пространства в другое. В том, что это за смысл, ей каждый раз предстояло разобраться на месте, разобраться – и забыть. Забыть навсегда.
Ибо, если medium действительно is message, тогда что ж… вестник умирает, передав весть.
Она давно не сомневалась в том, что весть – благая. А по первости сильно сомневалась и в этом, все экзаменовала себя: что я сейчас показываю? А сейчас – что? Потом в Берлин приехал Винченцо и каким-то сложным путем разыскал ее, пришел на выступление… Дождался окончания, сидел один в пустом зале, опять в слезах, схватил ее за руку, говорил бессвязное: спасибо, спасибо, я теперь все понял, все знаю, мне теперь умирать не страшно, только почему здесь, Вам эта сцена мала, Вам со всем миром разговаривать надо! Выпил вина, успокоился, головой покачал: не слушайте меня, нету для Вас другой сцены на свете, тут выступайте, отсюда Вы и так со всем миром разговариваете.
И русский (он, кстати, если присмотреться, вылитый Винченцо лет двадцать назад), когда она из-за его столика встала, тоже сказал: «Спасибо». И с тех пор сразу все, как по команде, спасибо говорят – правда, только в «Парадисе», а за границей нет. Может быть, привыкнуть к ее номеру надо? Ей ведь и самой пришлось привыкать… месяцами. Сначала казалось, что люди, видевшие ее в «Парадисе», на улице пальцами показывать на нее станут: смотрите, мол, смотрите, вон она –
Манон постояла тогда какое-то порядочное время возле стоматологов, но веснушчатая девушка так больше и не появилась. А Манон просто за фрезии поблагодарить хотела, больше ничего.
Что касается этих трех лет назад, то еще бы Манон не помнить! Веснушчатая девушка была дите дитем, только с какой-то огромной тенью за спиной, что за тень, почему – непонятно, да и не умела Манон разбираться в таких вещах. Спроси, по какой такой причине Манон, оказываясь у чьего-нибудь столика, выбирала ту или иную позу, – ведь и не ответила бы, даже думать бы не стала. Потому что поза приходила сама – словно продиктованная точкой пространства, в которой оказывалась Манон. Разумеется, она сразу же узнавала позу, но это только тогда, когда поза уже была: на сей раз – с переднего плана картины «Две женщины» Карла Шмидт-Ротлуфа, двенадцатого года, Манон видела ее в «Тэйте». Между прочим, в первый раз –
Ну и вот… она провела у столика девушки минут десять, это очень много даже по меркам Манон, а потом, смертельно устав и с трудом поднявшись со стула, бросила на девушку только мимолетный взгляд: та сидела с опущенными плечами и смотрела на свои руки, лежавшие на столе… руки подростка в пятнах очень и очень взрослых уколов, Манон знала такие пятна.