Манон часто думала о том, как здорово было бы приказом по планете Земля выселить к чертовой матери из всех стран мира все коренное народонаселение и народонаселить эти страны кем-нибудь еще: Германию, к примеру, – болгарами, Болгарию – финнами, Финляндию – итальянцами. Вот
Берлин Манон боготворила… странно, кстати, что Берлин на немецкой территории находится. Даже не так: что он вообще на чьей бы то ни было территории находится. На самом деле место Берлина в небе. Она знала, что Берлин в ее жизни – как и итальянство – это навсегда. Более кривого города в мире нет. Если весь мир – язык, то Берлин – его акцент. Она сказала об этом русскому, и он согласился. Он тоже был без ума от Берлина. И потому не жил в нем… дикая, дивная дикая логика: «Не приближайся к тому, что любишь!» Манон чуть не закричала тогда от радости каким-нибудь дурным голосом: это была та самая формулировка, которую она искала всю жизнь – и вот нашла наконец.
Не приближайся к тому, что любишь!
Но сама она живет в Берлине, который любит. А зато у нее акцент – и она «не отсюда».
«Очень сексуальный акцент». Когда кто-то из мужчин сказал ей это впервые, Манон усмехнулась: вот уж о чем она меньше всего думала! Потом, между труппой и «Парадисом», в неприятный один период жизни, о котором и говорить бы не стоило, кто-то из работодателей заметил, сдавая ее клиенту: «Редкий акцент дорого стоит»… акцентом и пришлось пробавляться какое-то время, плохое время.
Ну и потом Манон попала в рай – как все грешницы.
В «Парадис».
Программу она придумала себе сама, потому что слишком хорошо помнила слова Винченцо – Винченцо Сальвини, мастера – старого подагрического мастера, благодаря которому ей удалось закончить училище… кажется, это он отстоял ее, убедив прочих хореографов поставить ей из милости выпускной балл – хоть вот низший из всех возможных.
Винченцо, пахнувший вином и почему-то ванилью, подсел к ней, помнится, на выпускном вечере и забубнил в самое ухо: «Поздравляю с окончанием, поздравляю, это большое событие, главное событие в Вашей жизни, Вы были хуже всех на сцене, Вы были отвратительны, Вы испортили впечатление от всего номера, это из-за Вас оценки у Ваших сокурсников такие… скромные, и оценки их на Вашей совести, знайте об этом. Вам просто нельзя танцевать с другими… Вы только когда одна и можете, а под чужую музыку – нет, Вам даже музыка не нужна, Вы мимо музыки танцуете – мимо мелодии, такта, ритма, мимо мира. Вы забываете обо всем. Но когда Вы танцуете одна, остальное теряет смысл, потому что Вы становитесь смыслом, вот что… Когда Вы поступали, Вы соло танцевали, а я уже пять минут спустя не мог вспомнить, под какое сопровождение – Бах? Шнитке? Армстронг?
И в глазах у Винченцо были слезы.
Так что она сама сделала для себя программу: сначала, на пять минут, одна композиция под музыку – даже не под музыку, под несколько щипков… шлепков виолончельных, да и не танец почти: чепуха на постном масле, набор фигур, формирующих разные очертания балахона. Балахон был назначен главным, потому что под ним ничего не было, сорок два килограмма живого (живого?) веса не в счет.
А дальше начиналась живопись – то, что на самом деле она знала и любила больше всего на свете: позы, украденные у кого попало: импрессионистов, экспрессионистов, дадаистов, кубистов, модернистов и постмодернистов… да и не украденные вовсе – просто снятые, осторожно-двумя-пальчиками, с полотен и перемещенные в пространство «Парадиса». То, что видели посетители, была не Манон: это были Матисс, Сезанн, Пикассо, Миро, Клее, Климт… – и дальше, дальше, дальше. В распоряжении Манон имелось действительно много фигур, сколько – она, понятное дело, не считала.