Царь Царей и Господь Господ,небо и земля и всякое свидетельство божественности Твоейславят Тебя,милостив Ты,так услышь и нас, так внемли нам днесь,дай нам деянием нашим восславить Тебя!Взором, исполненным благословенья, найди нас внизу, о Отец наш Небесный!Позволь нам всем сердцем восстать на борьбу против скверны,в поисках мираидти по стопамТвоего Единородного Сына,чтоб нам к Тебе как к Отцу обратиться без страха!Позволь снизойти на нас Духу с высот осиянных!Да станет пустыня зеленою и плодоносною нива!И сердце, и духс Тобой связаны нитью святою,чтоб, вечно внимая Тебе, за Тобой устремляться!Всему, что начнется Тобой и Тобой завершится, – удачи,а все, чего Ты не сажал, то мы вырвем с корнями,так сей семена Свои – правду, покой, справедливость!И благословенна страна, где взойдут эти всходы.{40}Пришла смс-ка от одного из старых ютских друзей, Фредерика: «Между семью и восемью тебя видели на Рамсхерред – ты в Обенро? Обязательно позвони или зайди». Он ответил: «Те, кто видели, обознались. Я вовсе даже в Стокгольме» – но ответ ни в какую не хотел отправляться, а спустя пару минут на экране засветилась вторая смс-ка от Фредерика. В ней значилось: «Тогда завтра увидимся – давай в пять возле рыбок?»
«Вот и видьтесь!» – буркнул он и стер свою смс-ку, так и продолжавшую уходить, и уходить, и уходить – не уходя никуда.
А ему сейчас хотелось только в Копенгаген – странное, почти новое ощущение. Обычно, сидя в Шереметьеве (а во все на свете аэропорты он всегда приезжал торжественно-заранее и любил иметь в своем распоряжении часа два на… что бы? на дольче фар ньенте, вот вам!) и дожидаясь своего рейса, он обязательно хотел совсем не в Копенгаген, а – в любое другое место. В Рим, Париж, Варшаву, Мадрид, Осло… да, еще в Прагу – Прагу он просто до спазмов в животе любил… Не чтобы в этом любом-другом-месте жить, упаси Боже, но чтобы н-а-п-р-а-в-л-я-т-ь-с-я туда. Вы куда, дескать, направляетесь? – Да вот (голос – сама беспечность!), видите ли, на сей раз в Прагу.
Никаких на сей раз у него не было. Направлений – вообще – имелось только два: на Москву и на Копенгаген. И не потому, что он больше никуда не ездил… но разве это поездки! По делам, изредка, на пару-тройку дней – весь в мыле по волшебному какому-нибудь городу, пытаясь на ходу урвать вот этот карнизик, и вот эту пилястрочку – и еще вот этот люнетик… и, во-о-он горшочек с амариллисом на окне, эх, жизнь, жизнь! А так, основательно, чтобы недели на две-три – это только Москва и Копенгаген. Когда он понял, что уже не уедет из Европы, он сразу же и размечтался: отныне, дескать, – при паспорте гражданина Европейского Союза, не требующем вообще никаких штампов, – он будет только и делать, что колесить по всему миру… куда там! Каждый отпуск, какой бы длины ни был, полагался – маме, дело святое, а остальное время… то есть десять месяцев в году – тут не до поездок, тут любимая, без насмешек, работа. Так что насчет колесить по всему миру – извините-погорячились. Да и кто мы – миру?
Короче, сказать, что он даже по Европе вдоволь наездился, было бы ну очень большим преувеличением. И каждый раз, глядя на табло в Шереметьеве, он вздыхал, поглядывая в сторону спешивших на другие самолеты: совсем уже скоро эти счастливцы будут в Вене, в Милане, в Андорре… где только не будут и сколько всего увидят и, конечно же, у каждого времени – вагон, ходи наслаждайся каждым зданием, каждой завитушечкой, каждой колонной… хоть ионической, хоть коринфской, а хоть и дисками дорическими – тебе решать, и никто не сможет отнять у тебя этой радости, радости полного растворения в Городе.