И эта эврика вспыхивала уже не однажды.
– Это не так-то просто, – тут всегда вмешивалась фимина теща. – Нужен особый дар увлекательно изображать.
– Пустяки! – отмахивался Фима. – Ну, потратить месяца два, конечно… Главное – раскрутка.
– У вас все «главное раскрутка», – обижалась теща.
А Ира в это время обычно долбила:
– Не позволяй душе лениться, ты согласен с автором?
– И да, и нет, – осторожно отвечал Рома.
– Как это?! – с такого рода
– Лениться давать, конечно, не надо, – степенно объяснял тот. – Но надо когда-то давать отдыхать, – и смотрел выразительно на свой лэптоп, призывно мерцающий тут же.
– Оставь его, – грубо въезжала тут фимина теща. – Зачем ему книжки, когда они и так получают столько информации! Буквально отовсюду.Теща надувалась, припоминая словцо:
– По интернету.
И с уважением косилась Роме в экран. Там мельтешили какие-то штучки, и, воспользовавшись перерывом, Рома уже методично их щелкал, одну за другой. Очевидно, фимина теща считала, что это они и есть – гигабайты и микрочипы, несущие страшную силу: щелкнешь такого, и информация считай твоя. Муравлеев в ромином возрасте тоже лучше всего находил общий язык с бабушкой: «и не одно сокровище, быть может…», как говаривал старик Кобылевин.
На диване валялось «Детство Темы», много читанное перед сном. Ни слова не понимая в наемных дворах, волчках, сочельниках, свайках, воспринимая сцену порки как чудовищную карикатуру, мельком подсмотренную во взрослом журнале («мягкие, теплые ляжки отца, в которых зажалась голова мальчика»), Рома с тревогой следил только за модуляциями материнского голоса: он то дрожал, уча жалости к Жучке, то обволакивал парным и млечным, но стоило Роме задремать с открытыми, все понимающими и сопереживающими глазами, прикорнув к теплому боку и закутавшись в плед, голос крепчал, бичуя, и с горькой тоской он понимал, что не избежать той минуты, когда выяснится, что из последних двадцати страниц он не вынес, ни кто куда пошел, ни зачем, ни что такое гимназия, и голос будет его бичевать хуже, чем ту бессловесную Жучку. Он прощал ей все за ее страдания. Вот если бы у него были деньги и не надо было ходить в школу, он никому не позволил бы помешать себе быть счастливым. Ира читала так, как Муравлеев на службе. Поглощенная делом, занимающим руки и мысли и, главное, рот – воспитанием Ромы – она прыгала с пятого на десятое и забывалась на абзацы и целые главы, иначе бы не пропустила
Оскорбленная теща, выскочив из туалета, говорила, не глядя на Фиму: – Так нельзя бачки чинить. Так можно только… романы писать.)
Но Муравлеев тут же придумал, как Фиму подбодрить – что советов его он, в принципе, слушается и, вообще, ценит…
– Я тут на днях говорил с Филькенштейном, – небрежно сказал он, зная, что Фима обрадуется этой сосватанной им дружбе. (Правда, при этом он тут же без удовольствия вспомнил, что Филькенштейн звонил буквально вчера, приглашал – а зачем бы? Ведь так хорошо пообщались уж в городе Л., нельзя же так часто. Мы должны хоть чуть-чуть измениться, накопить, стосковаться, и странно, что сам Филькенштейн, человек очень чуткий, глубокий, как стало Муравлееву ясно из беседы в городе Л., странно, что сам он этого не понимает. Что ж, пришлось сослаться на занятость, не объяснять же пожилому интеллигентному человеку.)
– Да? – с каким-то сомнением в голосе переспросил его Фима. – И что?