Читаем Трагедия творчества. Достоевский и Толстой полностью

И, наконец, уже просто свиное хрюканье. «Проживем эти два месяца в самой бесстыдной правде! Заголимся и обнажимся!..»

– Обнажимся, обнажимся! – закричали во все голоса…

– Я ужасно, ужасно хочу обнажиться! – взвизгивала Авдотья Игнатьевна…

«И тут я вдруг чихнул», – говорит автор «Бобка». Кто же автор «Бобка» – Достоевский? Но «Бобок» открывается со следующих слов: «На этот раз помещаю „Записки одного лица“. Это не я»…

Но мы не верим. Для чего печатать все это свинство, в котором нет ни черточки художественности. Единственный смысл напугать, оскорбить, сорвать все святое. «Бобок» для Достоевского есть своего рода расстреливание причастия, а игра словами «дух» и «духовный» есть хула на Духа Святого. Если возможна кара за то, что автор выпускает в свет, то «Бобок», один «Бобок» можно противопоставить каторге Достоевского; да, Достоевский каторжник, потому что он написал «Бобок».

Трагедия творчества Достоевского в том, что он одинаково вносит в него и «громовый вопль восторга серафимов», и свиное хрюканье; и даже имеет смелость оправдать это хрюканье устами Дмитрия Карамазова, будто и оно, хрюканье, есть природа; а природа, земля и Божество – одно. Нет, тогда заподозрим мы искренность Достоевского в панегирике природе у Дмитрия Карамазова, либо заподозрим мы эту искренность у Зосимы. И, должно быть, старица, шепнувшая Шато-вой, что «Богородица есть мать сыра земля», была тоже «бесовкой», и недаром сослали ее в монастырь за пророчествование. В реве, свинстве и вопле земли, как и в благоухающих цветах святости, которыми оделяет ее Достоевский, те же два рядом стоящих, но несоизмеримых момента эпилепсии: высшая гармония, минута тишины, и высшая дисгармония – ревущие корчи.

Эти два момента, трагически сближенные, трагически противопоставленные, одинаково выводят нас за пределы успокоенности в Достоевском: на земле есть гармония; Достоевский измеривает землю меркой абсолютной гармонии; это – уже не психология, а пророчествование; печатью вечной гармонии хочет он заклеймить своих героев: сначала в князе Мышкине, еще эпилептике; потом в Алеше; но князь Мышкин сбрасывает с себя эту печать и впадает в идиотизм. Алеша пытается ее вынести, ибо дано было ему видение «Каны Галилейской»; с благоуханием от этого видения его посылают в мир, чтобы благоуханием видения успокоить страждущую душу, страждущую землю. Мы ждем последней черты, чтобы признать в Достоевском пророка; но тут умирает сам Достоевский; и мы не знаем, кто Достоевский; и «Братья Карамазовы» остаются недоумением – большой дорогой в небо через безумие и ужас. А вот другой момент – момент дисгармонии, эпилептического рева подчеркнут и не вызывает сомнения: печатью безумия и ужаса заклеймен и Мышкин, и Раскольников, и Свидригайлов, и Ставрогин. Все они начинают говорить так, как говорят только умнейшие и тончайшие люди, а кончают как сумасшедшие. Такого безумия, такой святости мы на земле и не видим. Но Достоевский стремится именно доказать, что только сочетанием запечатленных безумия и святости является современная действительность русская. И события, пережитые нами, заставляют ему верить.

Для одних это – ужас, для других – надежда.

Так сближены оба момента, являя нам все наши противоречия преувеличенными до крайности; точно перед нами не мир, а колоссальные тени добра и зла, отбрасываемые жизнью в тот час, когда большое вечернее солнце коснулось земли, сошло на землю. Если мы видим солнце, оно ослепляет нас, и мы не видим более ничего. Если повернуты мы спиной к солнцу, наша собственная тень, непомерно вытянутая, как уродливый черный великан перед нами пляшет.

Сам Достоевский стоит вполуобороте; один глаз его как бы созерцает солнце, и Достоевский шепчет грядущей, солнечной России устами святого: «Буди»; другой глаз его видит огромные тени, вызывающие в нем эпилепсию.

Перейти на страницу:

Похожие книги