Писать было нельзя. Иван Васильевич понимал: жандармы, конечно, давно уже взяли на заметку мать «государственного преступника». Каждое его письмо просмотрят цепкие полицейские глаза. К тому же мать неграмотна, и сестренка тоже. Понесут кому-нибудь читать письмо — начнутся разговоры, расспросы. Нет, писать нельзя.
От товарищей он знал: к Екатерине Платоновне уже не раз наведывались жандармы, старались выпытать, где находится ее сын. Екатерина Платоновна от всех вопросов отделывалась незнанием.
Она и в самом деле не знала, где он и под какой фамилией живет сейчас. Только иногда, раз в год, а то и реже, заходили к ней какие-то незнакомые люди: мастеровые или студенты; один раз пришел даже важный чиновник. Екатерина Платоновна всякий раз пугалась, не понимала, что нужно студенту или чиновнику в ее убогой комнате. Эти люди обычно начинали с расспросов о ее житье-бытье и только в конце разговора кратко, шепотом передавали привет от «Николая Николаевича», или «Богдана», или «Трамвайного».
…И вот сейчас, шагая по Садовой, Иван Васильевич снова, уже в который раз, обдумывал: как же ему увидеть мать?
Ведь жандармы не дураки. И особенно теперь, после его побега из тюрьмы; они, конечно, в сто глаз следят за домом Екатерины Платоновны. Ждут, притаившись, как опытные матерые охотники — ждут, понимая, что сын, конечно, захочет повидать мать.
Надо направить к матери жену. Нет, жену, пожалуй, не годится. Лучше кого-нибудь из товарищей. Пусть уговорятся о встрече. Где-нибудь в саду. Или прямо на улице.
Иван Васильевич шагал медленно. А сам пытался представить себе лицо матери. Узнает ли он ее?
Бабушкин живо вспоминал ее большие красные руки, до локтей покрытые мыльной пеной, — она брала белье в стирку и гнулась над корытом с утра до ночи. Вспоминал ее печальные, вечно испуганные глаза и сутулую фигуру, и сердце его сжималось от боли. Ведь мать тогда была еще совсем молодой, а казалась старухой.
Редко-редко говорила она, и то всего несколько слов. А чаще молчала. И двигалась осторожно, неслышно, как тень. Казалось, ее вообще нет в комнате.
Так шагал он по Садовой и дошел уже почти до Сенной, как вдруг остановился. Остановился резко, внезапно, словно налетел на какое-то невидимое препятствие. Навстречу по тому же тротуару шла невысокая, сухощавая женщина в суконном полупальто. У нее было маленькое, иссеченное морщинами лицо, голова по-деревенски повязана платком.
«Невероятно! — подумал Бабушкин. — Совершенно невероятно!..»
Если бы Иван Васильевич только что не думал так долго и настойчиво о матери, ему, наверно, это не показалось бы таким странным. Могут же случайно встретиться два человека, живущих в одном городе?! Но теперь — он сперва даже не поверил глазам.
А между тем ноги сами уже несли его все быстрее навстречу матери.
Однако профессиональная привычка подпольщика сразу заставила его замедлить шаги и мгновенно отрезветь.
«Нет ли „хвоста“?»
Он остановился у магазина, словно внимательно рассматривая лежащие на витрине сверкающие кольца, часы, брошки, портсигары.
Краешком глаза быстро оглядел улицу. И тотчас его наметанный взгляд вырвал из толпы пестрой гуляющей публики невысокого, неприметного, щупленького человека с тросточкой.
Как шпик очутился здесь? Ведь Бабушкин так старательно заметал следы!
Раздумывать было некогда. Ясно одно: подходить к матери теперь ни в коем случае нельзя.
«Надо немедленно перейти улицу, подумал Бабушкин. — Или свернуть в переулок…»
Это напрашивалось само собой.
Но тут, может быть, впервые за долгие годы настороженной, тревожной жизни, Бабушкин нарушил правила конспирации. Он понимал: идти навстречу матери опасно и неблагоразумно, и все-таки шел.
«Не остановлюсь, не заговорю с ней, — подумал он. — Только пройду мимо. Взгляну — и все».
Мать, конечно, не узнает его. Ведь прошло долгих семь лет.
Тогда он был еще совсем молодым. А теперь на нем сшитый на заказ, добротный костюм, котелок. И обычная краснота воспаленных век скрыта слоем крема. А в руке — внушительная кожаная папка.
С каждым шагом расстояние между ним и матерью быстро сокращалось. Иван Васильевич уже хорошо видел и ее глаза, и с детства знакомую родинку на правой щеке, и светлые, словно выгоревшие, брови. Он уже почти вплотную подошел к матери и тут допустил еще одну оплошность.
Ведь он отлично знал: можно как угодно изменить свою наружность, переодеться, приклеить бороду, перекрасить волосы, но глаза изменить невозможно. Он же сам учил молодых подпольщиков: если при встрече со знакомым человеком хочешь быть неузнанным, — не смотри ему в глаза.
А тут — мать.
Подходя к ней, он еще успел подумать:
«Не гляди в лицо! Ни в коем случае…»
Но в последний момент не удержался и, уже почти поравнявшись с матерью, прямо, в упор глянул в ее робкие, будто вечно испуганные глаза. Он заметил, как в них что-то дрогнуло, потом на лице матери быстро, как кадры в кинематографе, промелькнули и радость, и испуг, и недоумение, и даже ужас.
Бабушкин тотчас отвел глаза и ускорил шаги.