И лишь одно удивляло и тревожило его: почему нет допросов?
От товарищей и из книг он знал: узника обычно сразу же начинают донимать долгими и частыми допросами. А тут — тянулся день за днем, а к следователю его не вели.
Ощущение было такое, словно там, за стеной, что-то готовится, зреет. Что-то хитрое, непонятное, а потому — особенно страшное…
Прошла неделя, и две недели, и три…
А допроса все нет.
Сидя за столом, Бабушкин то и дело невольно отрывался от книги, задумывался.
«Запамятовали обо мне, что ль?»
В глухой одиночке такие мысли непременно лезут в голову. Может, и впрямь, забыли? И все. И будешь так вот гнить тут, без суда и следствия, год за годом…
Иногда, особенно ночью, когда не спалось, мучили и другие думы.
«А что, если на допросе будут ругать? Оскорблять?»
Ну, тут, впрочем, Бабушкин не сомневался: сумеет постоять за себя.
«А если ударит? Следователь — он все может…»
Как же тогда?
Стерпеть? Но это унизительно, невозможно…
Ответить? Но тогда — карцер, а то и похуже.
«Э, ладно, — наконец решил Бабушкин. — Пусть только тронет! Я ему так врежу промеж глаз! А там — будь что будет!»
Долгими часами мысленно перебирал Бабушкин все каверзные вопросы, которые может задать следователь. Все скрытые подвохи и ловушки. И обдумывал, как вывернуться. Умно. И ловко. Чтоб никого из товарищей не подвести.
Так прошел месяц. Целый месяц. Изнурительно однообразный, долгий тюремный месяц. А допроса все нет…
Это уже не на шутку беспокоило узника. Часто ловил он себя: глядит в книгу, а думает о допросе. Делает зарядку — а думает о возможных хитрых уловках следователя.
«Ну, хватит, — однажды строго приказал он себе. — Прекрати. Не барышня. О допросе больше ни-ни».
Он знал: в одиночке нужно строжайше следить за собой. Не давать шалить нервочкам. А то… Бывает, узник ослабит контроль — и пожалуйста — из тюрьмы прямо в сумасшедший дом. Мало ли таких случаев?! Или так скисает, что после трех лет тюрьмы выходит за ворота вместо цветущего молодого мужчины сгорбленный старец с потухшими глазами.
А туберкулез? Стоит впасть в уныние — он уже тут как тут.
«Ладно, — сказал себе Бабушкин. — Не хотят допрашивать — не надо. А мы займемся географией. И историей. Вот так…»
И он еще прилежней погружался в книги.
Но прошел еще месяц. И опять — без допроса.
Без допроса и без свиданий.
И опять только унылое щелканье форточки в дверях. И две привычные крысы…
Два месяца. Два тюремных месяца. Они длиннее и томительнее двух самых длинных, самых унылых лет на воле.
«Непонятно, — думал Бабушкин. — Чего они тянут? Почему не допрашивают? — И тут же обрывал себя: — Опять? Сказано же — не смей!»
И вновь зарывался в книги.
Его особенно заинтересовала эпоха Петра. Из тощей тюремной библиотеки выуживал он все, что хоть краем касалось этого удивительного человека.
А кроме того в библиотеке каким-то чудом оказался учебник физики. Это был клад. Ведь физику Бабушкин никогда не изучал. И теперь охотно и прилежно вникал в основы неизвестной ему науки.
Курс физики был самый простой, начальный, для младших классов реальных училищ. Но Бабушкин-то не знал ни алгебры, ни тригонометрии. А без них попробуй разберись в физике!
И все-таки он сидел над этим учебником долгими часами. Некоторые опыты мысленно проделывал десятки раз. А формулы заучивал так тщательно и крепко, будто завтра его должен вызвать учитель к доске.
А дни шли…
И допросов все не было…
Так, в полной безвестности, прошел и третий месяц в одиночной камере…
Бабушкин строго-настрого запретил себе думать об этом странном поведении тюремщиков.
Но ночью, когда он не мог контролировать себя, мозг лихорадочно метался, словно в запутанном лабиринте. В чем дело? Почему такая затяжка?
И мерещилось… Что только не мерещилось!
Утром просыпался с гудящей головой.
«Нет, так не пойдет!» — строго говорил сам себе.
И начиналось: тридцать приседаний, пятьдесят прыжков на месте, сорок взмахов левой ногой, сорок — правой. И «прогулка» — три часа взад-вперед по крохотной камере.
А допроса все не было…
Бабушкин читал целые дни. В сумрачной, полутемной одиночке это было нелегко. И особенно Бабушкину. Ведь с детских лет на всю жизнь остались красные, воспаленные веки.
А от чтения в этом полумраке глаза тотчас начинали слезиться, опухали и сразу вспыхивала острая боль в висках.
Но Бабушкин упрямо продолжал читать.
А допроса все не было…
И никаких объяснений.
И вообще — ничего. Пустота…
Бабушкин не знал, что жандармы любили иногда вот так измотать, «поманежить» заключенного. Лишить его выдержки, душевного равновесия.
Пусть чудится ему, будто его совсем забыли. Будто он и не интересует никого. Никого. Ни родных. Ни жандармов.
Так прошло четыре месяца. И наконец в охранке решили: хватит. Теперь узник «готов».
В неположенный час распахнулась дверь в камере Бабушкина:
— На допрос.
У Бабушкина что-то дернулось под сердцем. Но он не вскочил, не засуетился.
Стараясь не торопиться, встал, аккуратной стопкой сложил книги, гребешком пригладил волосы.
В черной, глухой, как сундук, тюремной карете его привезли на Кирочную, в охранку.