Камни не двигались, и я встал. Поднял фотографию в рамке. Поднял мяч. И сказал Гиди: «Прощай», потому что мне показалось неправильным говорить «до свидания». Но тут…
Сначала я решил, что мне это чудится. Я зажмурил глаза и снова их открыл.
По пустырю между валунами, над грудами мусора, прыгал гигантский кенгуру. Это была не собака и не кошка, а настоящий кенгуру, точно такой, как на фотографиях из альбома, которые показывал мне Амир, – с длинным хвостом, огромными ушами и сумкой. В сумке кто-то сидел, но я не разглядел кто, потому что кенгуру был от меня слишком далеко, но, когда он в один прыжок перелетел через памятник, я увидел, что это мой брат Гиди. На нем была форма, цветом похожая на окрас кенгуру.
– Привет, – сказал я и протянул ему руку.
– Привет, – ответил он и тоже протянул мне руку. Но прежде чем мы успели обменяться нашим фирменным рукопожатием с широко расставленными пальцами, кенгуру сделал еще один прыжок, и они оказались далеко от меня. Я побежал за ними. Я мчался что было сил, но понял, что мне их не догнать. Кенгуру пересек пустырь, в два прыжка перелетел через дорогу и пронесся над новеньким, только что построенным домом Мадмони. Я оглянулся: может, еще кто-нибудь, кроме меня, видит это, но улица была пуста. Они помчались вниз, к вади, а я бегом поднялся на самое высокое место на пустыре, взобрался на груду досок и смотрел оттуда, как они – прыг-скок, прыг-скок – удаляются в закат. Я приложил руку ко лбу козырьком и еще несколько минут следил за тем, как они несутся над кустами и огромными валунами, становясь все меньше, пока они не исчезли, и солнце тоже.
Я вернулся домой, и мама сердилась, потому что я опоздал. Но я не стал рассказывать ей про кенгуру. Мне не хотелось, чтобы она думала, что я ищу себе оправдание. Потом надо было впихнуть в чемодан новый мяч и решить, что делать со старым, а на следующее утро мы поехали в аэропорт и наступило время для совсем других волнений.
Жаркая ночь в Маоз-Ционе. Воздух неподвижен, трудно уснуть. Отец Йотама лежит на полу в гостиной. Йотам с матерью улетели в воскресенье. Он остался, чтобы, как говорится, «выключить свет». Решить кое-какие деловые вопросы. Продать машину. Кто-то же должен всем этим заниматься.
Но завтра утром…
Он вынесет на улицу мебель. Друг подгонит пикап и все заберет. Он его подождет. Сядет на кушетку. Очистит засохший апельсин. Погрызет корку. Сосед будет мыть машину, с особой тщательностью поливая бампер. А он вспомнит, как в детстве, разглядывая стекающие с машин струйки воды, пытался определить, какая из них первой достигнет земли.
Женщина, которой он однажды помог донести пакеты из продуктовой лавки, пройдет между кушетками, посмотрит на него долгим взглядом и улыбнется смущенно.
Другая женщина, зацепившись ногой за тумбочку, проворчит:
– Загородил весь тротуар.
Мадмони вчера тоже загородил весь тротуар. Ему привезли мебель для нового дома – стол, плиту, кровать, все. А сейчас ему не спится. Все тут слишком новое. И невыносимо пахнет побелкой. Он лежит и смотрит в темноту. И вдруг вспоминает о старой фотографии. Он нашел ее сегодня, во дворе, в какой-то яме. Наверное, потерял кто-то из румынских рабочих-строителей. Это фотография женщины, еще не старой, но уже не молодой. Нечто среднее между матерью и подругой. Он мельком взглянул на снимок и сунул в какой-то ящик. А сейчас не может из-за него уснуть. Может, надо разыскать этого румына и вернуть ему фотографию?
Саддик иногда вспоминает дом, который строил в Эль-Кастеле, и расстраивается.
– Эти ублюдки арестовали прямо на работе, – цедит он сквозь зубы. – И добавляет, обращаясь к учителю иврита Мустафе Аалему: – Интересно бы взглянуть, как вышел второй этаж.
– Пожалуй, лучше сказать «любопытно», – поправляет тот его. – Тебе любопытно взглянуть, как вышел второй этаж. – Хлопает его по плечу и говорит: –
–
Авраам иногда вспоминает Саддика, но не говорит Джине ни слова. Чтобы она не волновалась, что болезнь вернулась. Но она знает его уже пятьдесят лет. Когда он поднимается с постели и встает в том месте, где Саддик вынул из стены кирпич, она знает, что он думает о Нисане и в сердце его полынная горечь. Тогда она, шаркая тапками, идет и приносит ему кусок чизкейка. Он съедает его до последней крошки, возвращается в постель, накрывается одеялом и говорит ей:
–