Он готов был заплакать бессильными злыми слезами и неверными шагами быстро отошел от гостя. Тот поспешил скрыться, так и не рассказав Слязкину в каком положении находится иск в пятнадцать тысяч рублей.
В квартире великого человека, заваленной книгами и гравюрами, гости собирались поздно; они приветливо здоровались друг с другом, расспрашивая о проведенном лете. Над рабочим столом философа висело кипарисовое распятие, — подарок афонского монаха, прежде военного. Пыль была стерта, от чего распятие казалось обновленным и посвежевшим. Письменный стол еще не был завален бумагами; у лампы, возле чернильницы стоял большой портрет Колымовой, к которому, впрочем, хозяин до сих пор не мог привыкнуть.
Пришла актриса Семиреченская; на ней было дорогое черное платье; она изменила прическу, и ее нервное, хищное, искательное и тонко-развратное лицо похорошело. Невидимый круг доброжелателей восхищенно следящий за каждым ее движением, теперь был заинтересован тем что, она чувствует и переживает в той самой комнате, где впервые встретилась с Щетининым. Ей казалось, что сегодня годовщина этой встречи, и черное платье было как бы трауром. Длинные бледные веки были опущены на зрачки, и лицо выражало сосредоточенную скорбь — вроде Катерины в четвертом акте.
Отец Механиков, внушительно заикаясь, беседовал о том, как сделать, чтобы богатые люди отдали часть своего богатства бедным. Его доброе лицо было взволнованно, точно он впервые говорит на эту тему. В его редкой деревенской бороде можно было сосчитать волосы.
На диване так же, как год тому назад, сидел равнодушный ленивый доктор Верстов, откровенно закрывал глаза и дремал. Он не думал ни о жене, ни о вялой дружбе влюбленной в него дамы, ни о своей известности, которая все росла. По-прежнему он ничего не понимал в том, что делал с больными и по-прежнему относился к себе с нескрываемой иронией, как к существу, ниже его стоящему. Он думал: хорошо бы заснуть на полчасика да, пожалуй, выпить стакан крепкого чаю; других мыслей у него не было.
Была и Варвара Ильинишна, дама, которая поставила себе целью жизни похудеть. Эта цель была достигнута: она потеряла больше пуда, и теперь не знала, что с собою делать? Никто не восхищался ею, никто не выражал удивления ее похудевшей фигуре. Благотворительность, которою она занималась в целях моциона, больше не удовлетворяла ее. С тоски, разочарованности и безделья она скучно отдалась своему племяннику-студенту.
Среди гостей было много красивых женщин и мужчин, пользовавшихся известностью. Некоторые пришли в первый раз, как, например, художник Зеленцов. Их занимала Юлия Леонидовна Веселовская, стараясь быть простой и милой. Все видели в ней хозяйку; Кирилла Гаврииловича это коробило.
Великий человек беседовал с Нехорошевым; он благоволил к юристу: во-первых, тот был значительно ниже ростом; во-вторых, Нехорошев всегда говорил ему что-нибудь приятное.
Так было и сейчас: маленький юрист сообщал о Слязкине.
— Он, верно, умирает, совсем плох. Просил вам передать, что заграницей вас любят и ценят, как такового.
— За какой границей? — спросил философ, прикидываясь блаженненьким.
— В Вене.
— В Вене? Кто?
— Все.
— Кто все? — переспросил Кирилл Гавриилович, стараясь длить сладостный момент.
— Прекрасная голова, этот Слязкин, — заметил Яшевский, когда, как ему казалось, окончательно выпотрошил Нехорошева. — Вы говорите, умирает? Мы достойно похороним его. Надо будет написать его некролог.
— А вы слышали о его жениховстве? — спросил Нехорошев и принялся рассказывать комичные подробности: он все знал.
Великий человек ни разу не улыбнулся; он не находил здесь ничего смешного. Ему казалось, что он слышит об этом в первый раз. Слязкин, правда, писал ему, но Яшевский удержал в памяти только те строки, где сообщалось о его известности заграницей и в провинции. Все же остальное выбросил из головы, как ненужное.
— Скажите нам о чем-нибудь, — попросила философа актриса голосом Катерины из четвертого акта и дотронулась до его рукава своими прекрасными длинными пальцами с крашеными ногтями, чтобы продемонстрировать свою близость к великому человеку, которой не было.
Ее поддержали. С разных сторон послышались голоса.
— Я не оратор… Я не умею, — отнекивался хозяин с тонкой улыбкой на умном лице.
Но в комнате было уютно, было сказано несколько удачных афоризмов, присутствовали интересные люди, и вечеринку, уже перевалившую за полночь, можно было считать удавшейся; Яшевский уступил.
Он начал говорить. Тема была такая: по отношению к Иуде будет сделано то же, что Иуда сделал по отношению к Христу.
Оратор был в ударе; он преобразился, его низкий, каменный лоб просветлел, и зеленые глаза искрились; быстро мелькавшие конвульсивные гримасы, как молнии, пробегали по лицу. Об этой блестящей импровизации в некоторых кружках говорили еще месяц спустя.