Когда дверь за ними захлопнулась, Слязкин остановился, прищурившись глянул на Нехорошева и, указывая тростью на металлическую дощечку, прикрепленную к двери, убежденно проговорил:
— Извините меня, дорогой мой, но с фамилией «Яшевский» нельзя быть великим.
Когда гости ушли, великий человек оглянулся. Стулья были в беспорядке, на рабочем столе стояли стаканы с пивом и чаем; вокруг лампы были набросаны окурки. В комнате тяжело висел сизый табачный дым. На ковре лежала груша.
Яшевский чувствовал себя вовлеченным во что-то суетное, мелкое, — как чувствовал это всегда после общения с людьми. Ряд мыслей поплыл в его мозгу. Необычные торжественные слова освещали их, как горящие факелы ночную реку. Он видел мир, который не существовал: Господь Бог забыл его сотворить… Неизъяснимое ощущение превосходства испытывал он. Он позабыл всех женщин, с которыми сейчас говорил и которые улыбались ему. Исчезли все суетные слова и мысли. Его душа омылась, и он опять ушел в родную стихию высокого и ясного мышления.
Глухо подходило утро. Великий человек сидел неподвижно и думал. Перед ним на письменном столе рядом с недопитым стаканом чаю лежало латинское евангелие, раскрытое на 31-ой странице.
III
Нил Субботин влюбился сразу, в один вечер, как только взглянул на Колымову. «Могу я вас увидеть когда-нибудь?» — «Да», — сказала она. Ничего больше. Из всех букв азбуки она произнесла только две: «Да», ответила она, подумав. Но ему казалось, что они вели длинный разговор, и каждый ушел с сознанием, что оставил другому часть себя. Было удивительно думать: в каком-то неизвестном ему доме находится девушка и хранит про себя то большое, что он доверил ей. Но и он взял от нее самое большое. Люди, проходящие мимо него, не догадывались об этом; не догадывался и Сергей. «Да», сказала она, подумав и не подняла своих черных, далеко расставленных глаз.
Но Сергей как будто догадывался; он был старше Нила на полтора года. Они жили в светлой, просторной комнате вблизи университета; два небольших столика стояли у каждого окна; две одинаковых кровати были поставлены вдоль стены. Керосиновые лампы с большими зелеными колпаками по вечерам давали комнате свет, уют и мягкие, подвижные тени. Нил тихонько поднимал голову и глядел на брата Сергея. Тот сидел нагнувшись, работая над темой, предложенной университетом. Тень от лампы окутывала его умное, доброе лицо. Умиление охватывало Нила. Оживала и тихо дышала комната. Стены, потолок и вся мебель приобретали воздушность. Сергей чувствовал его взгляд и оглядывался на брата.
— Ты изменился, Нил, — сказал он.
— Чем?
— Ты смотришь на меня и точно иронизируешь.
Сергей мягко улыбнулся своей доброй, как бы безответной улыбкой.
Нил промолчал. Ему показалось, что брат прав.
Сергей поднял карие тихие глаза и, ласково понизив голос, осторожно произнес:
— Что ж, я рад за тебя.
Следовательно, Сергей догадался. Он только не хотел говорить яснее по своей обычной деликатности. Прежде, в юности, когда бывали незначительные увлечения, Нил стыдливо отшучивался. Но теперь ответил, не смущаясь:
— Колымова удивительная девушка. Если бы ты знал ее!
Сергей повторил:
— Я рад.
Но на утро Нил пожалел о том, что говорил брату. Он был уверен, что Сергей никогда не напомнит ему и будет делать вид, что ничего не знает; но все же раскаивался в своей откровенности. Неожиданно он почувствовал необъяснимую отчужденность к телу Сергея, к его рукам, одежде и книгам. Это было похоже на брезгливость, но гораздо тоньше и без малейшей гадливости. Быть может, это явилось следствием короткой исповеди или того чувства, которое унес с «четверга» великого человека. Впервые почувствовал он, что Сергей ему чужой: у него чужое тело, чужое существование. В то же время еще тоньше внутренним умилением полюбил этого тихого человека, который был похож на него и как бы шел впереди него — на полтора года. Но в этом умилении был заключен добродушный смешок, словно Нил узнал что-то такое, чего не знает Сергей и теперь почувствовал себя старше и, может быть, умнее… Удивительно сплелись в его сердце влюбленность в девушку и чувство умиления к Сергею. Когда Нил не видел брата, это чувство делалось сильнее: вблизи что-то утрачивалось, расплывалось, и опять появлялась та странная брезгливость к его телу, к запаху его платьев, в которой он не хотел себе признаться…