Снег осел, наступили морозы. Строгий воздух и жизнь, ушедшая от солнца, живущая собственным запасом сил, была Елене по душе. Это время года, когда земля, не получая жизненного тепла, только отдает его, находилось в согласованности со свойством ее духа: отдавать, излучаться, развевать себя… «Весною я умру, — говорила она себе, — умру как Снегурка», — и жалко улыбалась. Белый снег давал впечатление девственной чистоты, непорочного существования. Было грустно-отрадно ходить по улицам, видеть лица мужчин и женщин и думать, что люди стали лучше и чище, потому что освободились от зеленого марева, от дурмана, навеваемого горячим солнцем. Хорошо было в сумерках сидеть в комнате философа, чувствовать над собой кипарисовое распятие и видеть латинское евангелие, раскрытое на 31-ой странице.
Но самым удивительным и печальным было — вечером при свете лампы писать мелким строгим почерком:
«Я ушла от вас и от вашего брата. Не хотела, не могла поступить иначе. Мои письма, прошу, порвите в кусочки и развейте по ветру. Знаю, что делаю больно вам, простите. Не говорите брату ни о чем, как не говорили до сих пор. Знаю, что он взял на себя подвиг. Не мешайте ему, не ищите меня. Счастья желаю вам. Простите».
И тем же правильным холодным почерком, как бы рисуя, выводила на конверте:
— Сергею Александровичу Субботину.
XII
Представление в театре окончилось. Три больших шарообразных фонаря, зажженных у фасада, начинали подмигивать, делались красными, как воспаленный глаз гиганта, и угасали. У подъезда стояла коляска Щетинина. Кучер Виталий, похожий на Пугачева, время от времени поглядывал на подъезд, поправляя белые замшевые перчатки, натянутые поверх шерстяных. Зеленоватый свет газовых фонарей отражался в лакированных крыльях экипажа.
В театре все говорили о связи Семиреченской с офицером Щетининым, завидовали, сплетничали и льстили ей. Но никто не знал, что связи не было.
Щетинин был равнодушен к тому, что делала в театре Надежда Михайловна; время от времени он присылал на сцену огромные корзины цветов, но не видел как их подавали. Он приезжал поздно вечером, стараясь попасть к разъезду. Через темные лестницы, мимо комнат, клетушек и кладовых, уставленных всевозможным театральным хламом, мимо грубо размалеванных декораций и уборных актрис, откуда несло гримом, туалетным уксусом, духами и запахом женского тела, он подходил к двери с надписью «Н. М. Семиреченская». Здесь останавливался, его глаза суживались, и он не спеша стучал, сгибая в суставе палец… При этом каждый раз Надежда Михайловна вздрагивала.
Актриса похудела еще больше, ее лицо пожелтело; она играла небрежно, приезжала на репетиции с головной болью, придиралась к суфлеру и дерзила режиссеру. Во время спектакля бесцеремонно смотрела в зал в первые ряды и пропускала реплики. Выходя на вызовы с улыбающимся лицом, она так громко и бойко ругала тех, кто ей аплодировал, что суфлер в своей будке не мог удержаться от хохота.
Отпуская словечки, раздраженная и брюзжащая она шла в свою уборную и сидела среди юбок, кружев, картонок, туфель, обессиленная, с напряженными нервами и усталостью в душе и теле. Она знала, что сейчас послышатся три негромких вежливых стука в дверь, и от этого страдала еще больше. Горничная и портниха помогали ей раздеваться. Она снимала с себя дорогое платье, выписанное из Парижа, и накидывала на голое тело белый халат, похожий на купальный плащ. Потом принималась разгримировываться, смывая румяна жидким вазелином.
За этим занятием ее застали три сухих ровных стука; хотя она ждала их третий вечер, ее лицо передернулось от неожиданности и заныли виски; она проговорила, смотрясь в тройное зеркало:
— Конюх.
А потом громче:
— Войдите.
Щетинин, придерживая огромную саблю, вошел в уборную, и горничная с немкой-портнихой, захватив какой-то ворох, неслышно исчезли.
Семиреченская не повернулась к вошедшему, продолжая размазывать по лицу жидкий вазелин, смешавшийся с розовой краской грима. Щетинин концом сабли освободил стул от какого-то тряпья и сел.
— Не люблю когда смотрят, как я разгримировываюсь, — сказала актриса.
Офицер не ответил; он не глядел на нее.
— Сегодня тоже не могли приехать к спектаклю? — спросила Надежда Михайловна, стараясь скрыть обиду.
— Не мог, — спокойно ответил он.
— Тем хуже для вас. Кстати ваши цветы… Кажется, плотники украли.
Но цветы стояли сзади на столике; она намеренно не благодарила, думая этим его задеть.
Грим был смыт, она получила возможность видеть свое нервное, хищное, злое, теперь похудевшее лицо, которое было желто даже при вечернем освещении. Чтобы сделать неприятность Щетинину, которого считала виновником всего этого, она проговорила:
— Я сегодня никуда не поеду. Надоело до смерти.
— Как угодно. Я отвезу вас домой, — с неизменной вежливостью ответил он.