С грустной усмешкой будет он вспоминать в старости эти свои тоже уже далеко не юношеские восторги. В «Докторе Фаустусе», не вставляя в книгу даже имени Бетман-Гольвега, он оценит их устами Цейтблома, которому их и припишет, вернее — самим контекстом, самим тоном цейтбломовского ретроспективного рассказа о них: «За едой и позднее... речь шла главным образом о политических и моральных вопросах, о мифическом пробуждении национальных характеров, которое наступает в такие исторические моменты и о котором я говорил несколько взволнованно, чтобы как-то уравновесить грубо-эмпирическую концепцию войны, единственно верную, по мнению Шильдкнапа; о характерной, стало быть, роли Германии, ее прегрешении перед Бельгией, разительно напоминавшем насилие Фридриха Великого над формально нейтральной Саксонией, о буче, поднявшейся по этому поводу в мире, о речи нашего философа-рейхсканцлера с ее рассудительным признанием вины... По милости Рюдигера (Шильдкнапа. —
А покамест, рискуя скомпрометировать собственную логику, — да что логику, самую человечность своих побуждений, он готов довести каждое свое «да» до крайности, до утверждений, одним махом переносящих разговор из сферы более или менее отвлеченных идей в ненавистную ему, казалось бы, сферу политики, он прямо-таки стремится к этой, мы бы сказали, вызывающей, отчаянной парадоксальности. Он называет одну из глав — «Против права и правды». Он пишет: «Я хочу монархии». Он заявляет, что «государство, основанное на беспрекословном подчинении начальству», — это «подобающая, подходящая немецкому народу форма правления». Тут явный полемический задор, явное сжигание мостов. И вот тут-то как раз и сказывается важное слагаемое обстановки, родившей эту книгу, — брат Генрих.
В ноябре 1915 года, то есть в том же месяце, когда «аполитичный» приступил к «Размышлениям», пацифистско-экспрессионистский журнал «Белые листы», издававшийся в Швейцарии, напечатал большой очерк Генриха Манна об Эмиле Золя. В самом факте обращения Генриха как эссеиста к французской литературе, не было ничего нового — из-под его пера уже выходили статьи о Вольтере, о Шодерло де Лакло, о Флобере и о Жорж Занд. Но очерк «Золя» был не просто критико-биографическим трудом о французском писателе, а произведением насущнейшей остроты, едва ли не самым заметным в немецкой публицистике антивоенного направления. Дело было не в том, что писатель-немец сделал здесь объектом восхищенной хвалы писателя-француза, хотя в тот момент и такой выбор объекта уже свидетельствовал о независимой позиции автора (вспомним исчезнувшее из обихода словечко «adieu»!), a в том, что под видом рассуждения о неизбежности поражения Луи-Бонапарта Генрих Манн говорил о неизбежности и желательности поражения вильгельмовской Германии, то есть так же по существу, как Томас в очерке о Фридрихе, облек в форму рассказа о прошлом разговор на злобу дня. В 1943 году Томас назвал эту статью брата «J'accuse»25 против империалистической войны». В 1916-м он откликнулся на нее эпитетами совсем иного толка.
Он получил номер «Белых листов» в январе. Услыхав о выходе этой статьи, он попросил адвоката брата и доброго своего знакомого Максимилиана Брантля — не самого Генриха, о нет — прислать ему экземпляр журнала на время. Возвратил он журнал Брантлю только в июне, возвратил со множеством карандашных пометок. «Тысячу раз прошу прощения за пометки карандашом. Я начал было стирать их, но испугался, что так получится еще хуже. Впрочем, пометки, пожалуй, неотъемлемы от этой статьи; большинство читателей, кажется, не замечает ее превосходных двусмысленностей». Он-то заметил их сразу. В эти месяцы, когда на западном фронте шла битва у Вердена, а на восточном наступал в Карпатах Брусилов, слухом Томаса Манна, продолжавшего «продираться сквозь заросли», полностью завладел голос брата.
«Государство, — писал Генрих, — основанное лишь на насилии, а не на свободе, справедливости и правде, государство, где только приказывали и повиновались, наживались и подвергались эксплуатации, а на человека никогда не обращали внимания, — такое государство не может победить, даже пусти оно в ход сверхчеловеческую силу». «Литература и политика, — писал он, — неразделимы, предмет у них один — человек».