Первые страницы «Размышлений» он пишет в ноябре 1915 года. Он начинает долгий разговор с собой и с читателем неуверенно, «не совсем твердым голосом», как сам он скажет по поводу одного своего частного рассуждения. Твердым его голос так до конца разговора и не становится. Сразу чувствуется, что он не столько надеется убедить других в своей правоте, сколько хочет разобраться в себе, объяснить свое отношение к происходящему себе и другим, может быть, даже оправдаться перед собой и другими. «Кто предается духовному созерцанию великих потрясений, разрушительных катастроф, — говорит он, — всегда рискует быть заподозренным в том, что суетность подбивает его испытать свое остроумие на землетрясении. При серьезных и страшных обстоятельствах дух легко предстает фривольностью». Но неуверенный тон идет не от этой высказанной и тут же фактически отметенной боязни упрека в фривольности, а от того, что «аполитичный» не убежден в своей правоте по существу, что он понимает «трехмерность, а то и четырехмерность истины» и нет-нет да впадает в противоречие с самим же собой: «Без пути-дороги, — вспомнит он через пятнадцать лет, — продирался я сквозь густые заросли — этому суждено было длиться два года». «Вез пути-дороги» — вот настоящая причина его неуверенности.
А начинает он с главного — со своего отношения к войне. Он в общем солидарен с Достоевским, — «Дневник писателя» цитируется в «Размышлениях» пространно и часто, — который видел во всей истории Германии прежде всего протест против Рима, против Запада, против мировой империи. Продолжением этого протеста является, по мнению нашего героя, и нынешняя война, а Россия выступает в ней лишь как орудие Запада. Результатом победы Антанты была бы «плоско-гуманная», «женственно-изящная», «слишком человечная», «хвастливо-демократическая» Европа, деловая, веселая Европа тустепов, танго и Монте-Карло, «литературная, словно парижская кокотка», сущий, казалось бы, рай для «артиста» как такового, куда более, казалось бы, удобная для него, чем ев альтернатива — Европа «милитаристская». Почему же он, Томас Манн, не хочет такой Европы, почему стоит в консервативной оппозиции к ней? Почему он за войну с Антантой и за победу Германии?
В войне он видит могучее средство против рационалистического разложения национальной культуры. «Мое участие в этой войне не имеет никакого отношения к мировому господству и к господству в торговле, это лишь участие в том страстном процессе самопознания, самоограничения и самоутверждения, в который вынуждена была вступить немецкая культура из-за страшного духовного давления и натиска извне». Главным же отличительным свойством немецкой культуры он считает преобладание нравственного и эстетического начал над политическим, социально организующим. Немец для автора «Размышлений» — это бюргер, систематически, изо дня в день, независимо от настроения добросовестно исполняющий свои прямые, малые или большие трудовые обязанности, находящий высшее удовлетворение в строгом соблюдении порядка и потому, по самой натуре своей, питающий недоверие и отвращение ко всему, что отвлекает его от дела: к парламентской болтовне о свободе и равенстве (достоинство человеку придает не сознание равенства всех людей, уважение к своему месту в мире), к политическим сенсациям, к попыткам какого-либо радикального преобразования общества.
Нетрудно увидеть, что в глазах автора «Размышлений» немец есть некое воплощение бюргерских добродетелей. Впрочем, о том, что он отождествляет немца с бюргером, автор и сам не раз говорит, хотя, как мы сейчас увидим, чувствует неисторичность и субъективность такого отождествления. Но в своей неисторической субъективности он идет еще дальше: он отождествляет этого отвлеченного бюргера-немца с самим собой, Томасом Манном. Этого он, правда, прямо не говорит, но это явствует из всей его сугубо личной аргументации, из многочисленных ссылок на собственное творчество, из того, что свои суждения об отношении немцев к работе, к политике, к социальному прогрессу он строит на собственном к ним отношении. «Цель — не какое-то объективное совершенство, а субъективное сознание, что лучше я никак сделать не мог бы». «Я не хочу политики. Я хочу деловитости, порядка и порядочности» — о чем это, о преобладании этического начала над эстетическим в аполитичной немецкой душе или о самом себе? И о том, и о другом, но как автобиографическое признание — это, конечно, убедительней, чем как обобщающее определение национальных свойств.