Май месяц, похожий на октябрь – мы только что переехали на дачу и чинно гуляли всей семьей по пустым еще аллеям и улицам. Я не успел отвыкнуть от гимназии (к тому же предстояли последние экзамены), от петербургской размеренной жизни, от городских знакомых и товарищей, и здесь, в этой сырости, в этой грязи ощущал свою бесприютность, оторванность от прежней колеи, казавшейся незыблемо-прочной. Мы дошли почти до берега залива, и на скамейке, под навесом из белых берез, непрерывно качавшихся от ветра, сидели мои старые приятельницы (мы тут проводили десятое лето) – Люся Никольская и Тоня Кострова. Я в Петербурге их не встречал, и меня в них поразило что-то новое – улыбка, лукавство в глазах, двусмысленно-веселая приветливость. Кто-то из старших шутливо сказал: «Ну, Тоня становится красавицей», – и я впервые наглядно почувствовал ревниво-азартное волнение, что кому-то она предназначена, неужели другому, а не мне. Мы так же чинно вернулись домой, и я – сам не зная, почему – к ним стремительно помчался обратно, по лужам и мокрым дорожкам, на легоньком своем велосипеде, уверенный, что обе, на той же скамейке, ждут меня с нетерпеливым любопытством. И действительно, в серых макинтошах, с остроугольными смешными капюшонами, они сидели, прижавшись друг к дружке, и мне, не скрывая, обрадовались. Разговор был немного напряженный, из-за моей чрезмерной стеснительности – мы говорили о театре, о книгах, о любви (и это нам как раз не удавалось), и оживленней, с непритворным увлечением, о непосредственных наших интересах – об отметках и учителях. Как полагалось в тогдашнем нашем возрасте (я приближался к шестнадцати годам и должен был, как и Тоня, перейти из шестого класса в седьмой, а Люся была восьмиклассницей), мы хвалились везучестью и смелостью, «счастливым билетом» на русском экзамене или громким скандалом с инспектором. Я больше всех при этом заносился и откровенно порою сочинял, но с долей беспокойства и даже тревоги: ведь главное еще предстояло, а мне уже в то время казалось, что будущее можно как бы сглазить слишком ранней, беззастенчивой хвастливостью (и посейчас основное мое суеверие, увы, неоднократно оправдывавшееся – впрочем, оно не относится к другим). Мои гимназические страхи не смягчала задорная Тонина улыбка: я несравнимо сильнее им поддавался, чем смутно намечавшейся влюбленности. Обе подруги явно принадлежали к породе насмешливых и бойких и мне учинили подробный допрос, словно хотели меня испытать и найти мое слабое место. Люся была развязнее Тони, чуть-чуть флегматической и вялой – некрасивая, с худенькой лисьей головкой, с голубоватыми хитрыми глазами, коротконогая, с крохотными ручками, она слыла среди нас «интеллигентной», «массу читала», любила стихи и «массу знала наизусть» – «всего Надсона», «Мцыри» и «Галуба» (с каким надрывно-звонким торжеством она, декламируя, спрашивала: «Тазит! где голова его?»). Перед ней я совсем не робел – из-за давнишнего близкого нашего знакомства и ее неблагодарной наружности (для меня очевидно «бесполой») – и сразу облегченно вздохнул, когда Тоня нерешительно начала прощаться: «Мне будет влет – я ушла потихоньку – но зубрить надоело до чертиков». Как только она поднялась и пошла своей тяжелой походкой, Люся меня презрительно выругала, с какой-то неожиданной злобой: «Ты не умеешь, дурень, ухаживать, если влюбился, надо провожать», – и я послушно Тоню догнал, ведя велосипед и не зная, что в сущности нам делать вдвоем. Тоня, нисколько мне не удивляясь, по-прежнему спокойно улыбалась – я пытался и не мог разобрать, есть ли это поощрение флирта или обычная милая вежливость. С трудом из себя выжимая лишенные смысла, пустые слова (чтобы просто что-нибудь сказать – ведь, ухаживая, нужно разговаривать), я искоса Тоню разглядывал и находил ее опять-таки иной, чем раньше, чем в предшествующее лето: не то она изменилась, повзрослела, не то я сам в ней старался что-то найти, чего еще недавно не искал. Высокая, ростом с меня, она как-то вдруг поражала ленивой грацией, упрямым здоровьем и земной, устойчивой силой, и это вытеснило, вмиг перевесило, без остатка во мне уничтожило предыдущую трехлетнюю влюбленность в ангелоподобную светленькую девочку, слишком расплывчато-воздушную и легкую. Я годами в себе поэтизировал это наивно-мальчишеское чувство, его бережно скрывая от всех и, конечно, от самой героини, и вот оно мгновенно исчезло, что потом со мной бывало не однажды – иу других в отношении меня (к сожалению, последнее чаще). Я продолжал рассматривать Тоню, и насколько могу сейчас судить, в ее наружности трогало меня то, что не раз меня трогало в женщинах (и кажется, буквально во всем, в картинах, в музыке, в свойствах ума) – сочетание силы и утонченности: впечатление это создавали ее в меру полная статная фигура, густые каштановые пышные волосы, смугловато-розовые щеки и правильные мелкие черты округленно-овального, чуть длинного лица. Меня также в ней умиляла манера сердито поправлять спускающиеся пряди волос большой, тяжелой, узкой рукой, и нежно очерченный рот, и недостаточно белые зубы, и даже сломанный верхний передний. Правда, затем, в ближайшие дни, в начале каждой нашей встречи, меня кое-что охлаждало, и я заранее этого боялся, но вскоре «принял» ее целиком, и меня одинаково пленяли ее дурные и выигрышные свойства: на ней подтвердился мой опыт с предыдущим «детским романом» – что мы находим волшебную власть во всем, что касается возлюбленной – в ее имени, в голосе, в словах (пускай случайных, плоских, незначительных) и в смешных, второстепенных мелочах, вроде адреса, названия улицы и фамилии главной подруги. Я Тоне так и не сказал, что она мне по-новому нравится и что нам необходимо встречаться, хотя решил ей это сказать и наспех приготовил какие-то фразы – я ждал поощрения, малейшего «аванса», но Тоня, с улыбкой, молчала и в конце, загадочно-сдержанно, благодарила за «милые проводы»: я тогда, разумеется, не знал о вечной женской неясности для нас, об ожидании мужской инициативы, о том, что и при явной благо склонности мы должны добиваться ответности, как бы с трудом ее достигая, что это закон любовной игры, и мой инстинкт, слишком поздно пробудившийся, мне в то время еще не помогал. Это отчасти у меня происходило из-за одной моей странной особенности (впрочем, свойственной в молодости многим) – несовмещения, отрыва, разделения сентиментальной и чувственной области: так было и с «первым романом», и теперь, по-видимому, с Тоней (при всей физической ее привлекательности), и это, вероятно, убивало мужскую мою «инициативу».