Если вчитаться, Мориак не так уж ясен и прост. Он как будто послушный ревностный католик, но с неожиданно-гневными пророческими обличениями, с аскетической устремленностью, с осуждением благополучной веры и жизни, с каким-то глухим протестом против жизни вообще. Мне кажется, лояльным церковникам должно становиться не по себе, когда они читают его мрачные, тяжелые романы или пессимистическую, непримиримую книгу о «долге христианина». Можно подумать, вот-вот он сорвется в непозволительную ересь. Но в конце концов, покорное смирение побеждает.
Самые замечательные его произведения – «Тереза Декеру», «Поцелуй прокаженного», «Змеиный узел» – проникнуты особой атмосферой, удушливой, скрыто-злобной, беспощадной. Впрочем, у Мориака нет окончательно неудавшихся книг. На каждой из них отпечаток его писательской опытности, его страстного ума и воззрений, в каждой – этот сгущенно-удушливый воздух.
Обычно, его герои безвольные или дурные, жертвы и мучители, в свою очередь раздавленные собственной гнетущей одержимостью. Они живут в безобразном мире провинциальных сплетен, грубого стяжательства и злобных, тиранических отношений. Всё это усугубляется повышенной совестливостью автора, постоянным ощущением греха. Не всегда наступают раскаяние и просветление, и часто они кажутся неоправданными, особенно для человека неверующего, не прошедшего таким же путем. В подобных случаях повествование как бы чрезмерно убыстряется, и возникает досада на пропуски и недоговоренности. Зато в каждом романе между строк смутно чувствуется иной мир, суровый, чистый, без малейшей слащавости.
И вот, самое неожиданное у Мориака: вся эта сложность, многопланность и тяжесть умещается в книгах сравнительно коротких, где соблюдены безукоризненная композиция, отчетливый сюжет, нарастание, развязка, в книгах, написанных ровными, гладкими фразами, при полном почти отсутствии своеобразия в языке и стиле. Невольно является вопрос, не есть ли это писательская ошибка, напрасное умаление себя, и не возникает ли некоторое несоответствие между тоном и содержанием, мыслью и словом, не нарушается ли цельность писательского задания и выполнения. Мы подходим к общему, неизбежному, вечному противоположению французского «сделанного» романа и «текучего», жизнеподобного, русского, отчасти также английского.
Мне пришлось однажды видеть Мориака, незадолго до его избрания в Академию. Очень высокий, худой, в меру моложавый для своих 48-ми лет, буржуазно подтянутый, с розеткой Почетного легиона, почему-то меня удивившей, воспитанный, без чрезмерной, предусмотрительной любезности, он был наиболее видным гостем того литературного салона, куда я случайно попал, и к нему постоянно, по каждому пустяку обращались. Он отмалчивался, ссылаясь на болезнь горла, и, действительно, говорил хриплым, еле слышным голосом, и вдруг оживился, когда начали спорить о Прусте. После чрезвычайных похвал, он заявил убежденно, даже запальчиво: «И все-таки Пруста нельзя считать романистом, он не осознавал того, что пишет, таково и личное мое впечатление от нескольких разговоров с ним: он был скорее “lieu de passage”». Это непереводимое французское выражение должно, по-видимому, означать среду, что угодно воспринимающую и затем бессознательно излучающую воспринятое. Мне почудилось в раздраженном его упреке осуждение той самойстихийности и «текучести», которая, быть может, Мориаку представляется чем-то вроде необузданного хаоса.
Поплавский
Кажется, никто так не умел раздражать приверженцев академизма и рутины, как неизменно раздражал их Поплавский. Но мы, его союзники и друзья, не имеем никаких оснований преуменьшать значение Поплавского и скрывать свое восхищение. Где-то у Вовенарга не без резкости сказано, что всегдашняя умеренность мнений, всегдашний страх кого-либо одобрить, кем-либо восхититься до конца, есть признак человеческой слабости. В этих словах дано определение особого литературного снобизма, и от такого трусливого снобизма Поплавский страдал, как лишь немногие, и с ним боролся сознательно и страстно.
Бывают люди обыкновенные и в то же время бесспорно замечательные, похожие во всем на других, но то, что у других вяло и бледно, у них сгущается и обостренно выражается. Бывают люди необычайные, неповторимые, ни на кого другого не похожие и при этом вовсе не замечательные – их отличия и вся их обособленность неинтересны и жалко-скучны. Поплавский был редким примером и замечательного и необыкновенного человека. К его истокам и душевному центру просто нет и не может быть путей: мы не найдем аналогий ни с кем, и любая проницательность бессильна при отсутствии схожего опыта. Пожалуй, единственное, что нам остается – об этом судить, точнее, догадываться по отдаленным и сбивчивым намекам в его разговорах и стихах.