Ни один из отрывков, входящих в «роман с писателем», не вызвал столько откликов, как «Письма о Лермонтове», которые могут по праву считаться одним из философских и эстетических манифестов «Парижской школы» эмигрантской литературы. В критических отзывах на «Письма» продолжилась и углубилась многолетняя полемика о худ оже ственных и мировоззренческих предпосылках литераторов-модернистов, получивших групповую идентичность в журнале «Числа». Еще до издания полного текста «Писем о Лермонтове», опираясь на отрывочную публикацию в «Числах» и на литературные вечера, где Фельзен зачитывал выдержки из будущего романа, Глеб Струве почувствовал программность «Писем» и описал их автора как «дитя нашего времени». Как и следовало ожидать, Струве разнес незаконченное произведение Фельзена, которое, по уже установившейся среди консервативных критиков традиции, он представил как «вымученный и художественно неудачный», но «интересный» литературный эксперимент (Россия и славянство. 1931.№ 158. С. 4). Затрудняясь определить жанровую принадлежность «Писем о Лермонтове», другой рецензент, С. Савельев (Савелий Шерман), находил «неубедительной, но интересной» попытку фельзеновского героя-повествователя теоретически обосновать свой худ оже ственный метод (а также метод самого автора) путем его контекстуализации в культурной мифологии «новой болезни века». Критик, однако, признавал, что благодаря именно этой модернистской струе в послевоенной французской литературе «Письма о Лермонтове» могут считаться «подлинным романом», выходящим за пределы сугубо русской литературной традиции (Современные записки. 1936. № 62. С. 444^5).
Резко расходясь во мнении с критиками-традиционалистами, поэт Лазарь Кельберин использовал свою рецензию на новую книгу Фельзена для утверждения эстетической и этической ценности характерного для «Парижской школы» размывания границ между художественным творчеством и повседневной жизнью писателя, между образом автора и образом героя. Подобная «документальность», по его мнению, способствовала созданию «человеческих документов» вместо «литературы». Кельберин рассматривал «Письма о Лермонтове» как свидетельство того, что Фельзен, «среди всех новых писателей эмиграции, единственный, пытающийся найти синтез деятельности и созерцания». «В этом смысле, – настаивал рецензент, книга Фельзена – перестает быть “литературой” и становится жизненным делом, выражением душевного опыта для <…> применения в жизни, и тем самым снова становится литературой, но уже в том единственно нужном и высоком ее значении, когда “слова поэта суть дела его”» (Круг. 1936. № 1.С. 183).
Отдельного рассмотрения заслуживают отзывы Георгия Адамовича и Владислава Ходасевича, поскольку книга Фельзена сознательно обыгрывает основные темы спора критиков о настоящем и будущем эмигрантской словесности. Характерна в этом отношении реакция Альфреда Бема, ведущего критика русской Праги, на рецензию Ходасевича. Категорически не принимая программу «Парижской школы», Бем, считавший Ходасевича союзником, воспринял «Письма о Лермонтове» как очередной выпад парижан-модернистов против оппонентов и был поэтому озадачен отзывом Ходасевича на книгу Фельзена, показавшимся ему слишком доброжелательным, тем более что за плечами Фельзена Бему мерещился сам вдохновитель и теоретик «Парижской школы» – Георгий Адамович. Так, 13 февраля 1936 года Бем писал Ходасевичу: «Мне говорили, что я сильно разошелся с Вами в оценке книжки Фельзена. <…> Может быть, я и не вполне справедлив к Фельзену, но меня раздражает в его романе пересказ “Комментариев” Адамовича. Как хотите, а большой культурности я за книгой не чувствую» (цит. по
Реакция Адамовича на тот же аспект «Писем о Лермонтове» была не менее неожиданной, если принять во внимание ключевое значение его критических эссе в выработке «Парижской школой» взгляда на Лермонтова и Пушкина как на эстетических и философских антиподов, символизирующих трагическое мироощущение современного человека (Лермонтов), с одной стороны, и «цельное», «счастливое» мировоззрение навсегда отошедшей культуры (Пушкин), с другой. Словно предупреждая потенциальные упреки со стороны оппонентов (в 1935 году он в очередной раз печатно схлестнулся с Ходасевичем на пушкинскую тему), Адамович раскритиковал противопоставление двух классиков в «Письмах о Лермонтове» как чрезмерно прямолинейное. Возможно, как и Бем, Адамович узнал в словах фельзеновского героя собственные утверждения, доведенные в «Письмах» до статуса законченной эстетической и философской программы, что лишало теории Адамовича известной гибкости и так им ценимой недосказанности. Впрочем, это не помешало критику использовать рецензию на «Письма» как повод для того, чтобы еще раз заявить о своей приверженности культурной мифологии «новой болезни века», мотивировавшей литературу «человеческого документа». Отдавая должное «острому и тонкому уму» Фельзена, «горестно замыкающемуся в собственном своем одиночестве» (Последние новости. 1933. № 4320. С. 2), Адамович рассматривал «Письма о Лермонтове» как документ эпохи.
«Если бы надо было найти образец человека эмигрантского, приблизительно того же возраста, – писал критик о герое «Писем», – можно было бы отослать к книге Фельзена <…> В наш здешний “фонд” фельзеновские письма должны бы войти для понимания настроений литературы здесь, в эмиграции сложившейся (условно назовем ее молодой)» (Последние новости. 1936. № 5411. С. 2).
Именно в этом пункте рецензия Ходасевича на «Письма о Лермонтове» полемизировала с идеологией «Парижской школы». В отличие от Адамовича, Ходасевич отказывался рассматривать «Письма» как документальное свидетельство существования «новой болезни века», определяющей лицо и мировоззрение как героя, так и автора книги. Отрицая типичность фельзеновского Володи для его времени и социального круга, Ходасевич метил в Адамовича и литераторов «Парижской школы». «Собственный портрет автор писем склонен расширить до пределов коллективного портрета своих современников, отталкиваясь от творца “Героя нашего времени”, он не прочь представить некоего героя
Как в целом сочувственный отзыв Ходасевича, так и реакция Адамовича на «Письма о Лермонтове» показывают неоднозначность позиции Фельзена в эстетических и философских распрях эмигрантской литературной жизни 1930-х годов. Охотно признавая в Володе продукт «новой болезни века», Адамович обрушился на его «странную, шаткую, глубоко ошибочную теорию о духовном прогрессе», идущую вразрез с основными философскими предпосылками «Парижской школы», отрицавшей понятие прогресса как атавизм интеллектуально обанкротившейся позитивистской культуры. В мировоззренческой системе, предлагаемой «Парижской школой» своим адептам, понятие прогресса было заменено понятием духовного возрождения на религиозной, более того – исключительно христианской, основе. Атеист и еврей Фельзен не мог, не покривив душой, разделить религиозных интересов своих коллег-христиан, которые не склонны были считаться с его еврейством. Поэтому, найдя противовес новейшей моде на «религиозное возрождение» в модернизированной теории прогресса, Фельзен навлек на себя многочисленные упреки коллег и соратников (см. отчет о его докладе «Мы в Европе» в настоящем издании. Т. 2. С. 237). Возможно, вера Володи в «непрерывный рост человеческого творчества» вопреки очевидному, по мнению Адамовича, факту, что «время точит душу <…> но оно бессильно дать ей что-либо подлинно новое», послужила одной из причин положительного отзыва Ходасевича, увидевшего в философии фельзеновского героя надежду на выход из замкнутого круга культурного и художественного упадочничества, в котором Ходасевич непрестанно упрекал Адамовича и его окружение.
С. 323.
С. 323.
описывающий в пяти книгах педагогическую программу, имеющую целью развить в молодом герое положительные качества, данные каждому человеку от рождения. Роман имел большое влияние на педагогическую мысль XIX века.
С. 328.