— Христа ради — погоди, не кричи! Ой, погоди-ка, послушай…
— Ты-ы? — удивлённо спросил Кожемякин и вдруг — обрадовался, а в следующую секунду стало обидно, что это не Максим.
Дроздов сел на полу и, точно кошка лапами, вытирая руками лицо, быстро шептал:
— Побей сам, а? Я те прошу богом, ну, на, бей, — только — не зови никого!
Он бодал головою в грудь Кожемякина, всхлипывал, и с лица его на голые ноги Матвея Савельева капали тяжёлые, тёплые капли.
— Молчи! — сказал Кожемякин, ударив его по голове, и прислушался — было тихо, никто не шёл. Дроздов шумно сморкался в подол рубахи, Потом он схватил ногу хозяина и прижался к ней мокрым лицом.
— Кто тебя научил, а?
Кожемякину хотелось услышать в ответ — Максим, но Дроздов забормотал:
— Известно кто — бес!
— Дурак ты, дурак! — вставая с пола, сказал Кожемякин обиженно и уже без страха. Он зажёг огонь и вздрогнул, увидав у ног своих обломок ножа.
— Это ты — на меня? — шёпотом осведомился он, холодея.
Дроздов, встав на колени, торопливо зашептал, отмахиваясь обеими руками:
— Что ты, что ты, Христос с тобой! Укладку я хотел открыть — ну, господи, на тебя, эко!
— Ах ты, — вот уж дурак! — подняв нож, сказал Кожемякин, с чувством, близким к жалости. — Да разве этим можно? Она железом окована и двойной замок, болван!
Но поняв, что он не то говорит, Кожемякин двинулся к двери, а Дроздов, точно раздавленный паук, изломанно пополз за ним, хватая его за ноги и умоляя:
— Не ходи-и! Побей сам, милый, — не больно, а? Не зови-и!
Лицо у него было в пятнах, из носа текла кровь, он вытирался рукавами, подолом рубахи, и серая рубаха становилась тёмной.
«Здорово я его побил!» — удовлетворённо подумал хозяин, сел на стул и, думая о чём-то другом, медленно говорил:
— Я тебя, собаку, пригрел, приютил, сколько ты у меня испортил разного…
— Прогони меня! — предложил Дроздов, подумав.
— А не стыдно тебе? — пробормотал Кожемякин, не зная, что сказать, и не глядя на вора. Тот же схватил его руку и, мусоля её мокрыми губами, горячо шептал:
— Я человек слабый, я тяжело работать не могу, я для тонкого дела приспособлен! Я бы рублей десять взял, ей-богу, ну, — пятнадцать, разве я вор? Мне пора в другое место.
— Вот позвать полицию… — вяло сказал Кожемякин.
— Зови! — громко сказал Дроздов и ещё громче высморкался. — Она те встанет в денежку, она — не как я — сумеет в укладку-то заглянуть!
И вдруг он заговорил укоризненно, без боязни, свободно:
— Эх, ты! Разве человек десяти целковых стоит, чтобы его на суд, в острог, и всё такое? Судья тоже! Предатель суду, ну, зови! Скандалу хлебнёшь вдосталь!
Кожемякину стало стыдно и неловко.
— Молчи, говорю, блудня!
Он не знал — что же теперь делать? И не мог решиться на что-нибудь определённое: звать полицию не думал, считая это хлопотливым и неприятным, бить Дроздова — противно, да и достаточно бит он.
И, когда в сенях вдруг раздался шорох, он испугался, вскочил со стула и растерянно сказал Дроздову:
— Идут, чу! Ты, чёрт, — ври чего-нибудь! Не хочу огласки…
— Конечно, — прошептал Дроздов, согласно кивнув головой, и встал с колен.
В двери появился Шакир, с палкой в руке, палка дрожала, он вытягивал шею, прищурив глаза и оскалив зубы, а за его плечами возвышалась встрёпанная голова Максима и белое, сердитое, нахмуренное лицо.
— Ну, что вы? — смущённо начал Кожемякин, махая на них рукою. — Это вот он всё…
— Лунатик я, — тревожно говорил Дроздов, крестясь и кивая головою. — Ей-богу же! В лунном сне пошёл, да вот, рожей о косяк, право!
— Идите, ничего! — устало пробормотал Кожемякин.
Они не торопясь исчезли. Дроздов, изогнувшись к двери, прислушался и с хитрой улыбкой шепнул:
— В сенях стоят!
«Точно я ему товарищ!» — мелькнула мимолётная мысль. Матвей Савельев сердито фыркнул: — Вот, позову, так они тебя так-то ли…
— Им только скажи! — прошептал Дроздов, глупо подмигнув. — Человека по шее бить первое удовольствие для всех!
Кожемякин почувствовал, что Дроздов обезоруживает его.
— Ну, ступай вон, блудня!
Но Дроздов повёл плечами, недоуменно говоря:
— Куда же я пойду? Ты думаешь, они поверили? Как же! Они меня сейчас бить станут. Нет, уж я тут буду — вот прикурну на лежанке…
Подошёл к лежанке, свернулся на ней калачиком и, протяжно зевнув, сказал:
— О, господи! Тепло…
Тогда Кожемякин, усмехнувшись, загасил свечу, сел на постель, оглянулся — чёрные стёкла окон вдруг заблестели, точно быстро протёртые кем-то, на пол спутанно легли клетчатые тени и поползли к двери, а дойдя до неё, стали подниматься вверх по ней. Ветер шуршал, поглаживая стены дома.
— Юродивый ты, Семён, что ли? — укоряя, заворчал он. — Прямо блаженный ты какой-то…
— Ничего, — не сразу отозвался Дроздов. — Всё хорошо вышло. А то бы полиция, туда, сюда, — расходы лишние. А так — дай мне завтра сколько не жаль, я уйду, и — прощай!
— Неужто не стыдно тебе против меня?
— И просить стыдно, брат!
— А воровать?
Дроздов вздохнул и ответил:
— Воровать, конечно, труднее, — а всё-таки своей рукой делается, никто не видит, никто не знает…
«Вот пёс!» — подумал хозяин. — Да ведь страшно?
— И страшно, — а всё-таки свободней будто! Взял да и пошёл, никому не обязан.