Я беру и убегаю в столовую. Какая коробочка! А что ему дать? У меня есть хрустальные шарики, с залитыми в них пестрыми ниточками, но мне жалко отдавать шарики. Я ему солдатика подарю – без головы который. Я нахожу солдатика, но Пискуна уже нет. В передней стоит кормилица. Она обнимает меня, целует мокрым лицом своего выкормыша и начинает поспешно шарить в карманах. Достает апельсин и шоколадку в бумажке, на которой нарисована башенка. Почему мне жалко ее, и я сам начинаю плакать? Я прижимаю холодный апельсин к глазам и через щелочку смотрю на кормилицу. Она смотрит на меня и покачивает красным лицом.
– Ну, поздравь…
Она долго отказывается взять рюмку, пьет, жует колбасу и все посматривает на меня. Она желает нам очень много. Мне она желает расти всем на утеху.
Где она, выкормившая меня? Теперь бы я мог многое сказать ей, посмотреть, какая она, спросить, как живет и почему у нее сын мошенник.
Появляется и подбитый барин. Он размахивает руками и играет фуражкой. Выпить отказывается. Он теперь совсем не выносит духу, и у него даже «не проскочит по случаю пищевода».
– Ну, а попробуй…
– Разве по случаю великого праздника, – хрипит он. – Позвольте же в сей высокоторжественный день…
Он не берет колбасы, выпивает молча еще, и еще, и еще. Вынимает из-под грязного жилета конверт и дрожащими пальцами вытягивает из конверта бумажку. На ней в уголке розовый ангел в золотых завитушках и кудряво написано синей краской: Рождество Христово!
– Вот-с, дозвольте воспроизвести… от избытка собственного трудолюбия!..
Он читает внушительно, положив руку на грудь, и трясет головой. Усы у него повисли, как будто плачут.
Он вдруг опадает, склоняет голову, сует листочек и говорит, будто точит ножи:
Все смеются. Смеется и подбитый барин. Он говорит, что имел честь получить ласковое наименование – проказник и потому вставил для увеселения, чтобы оживить стих.
И еще подымаются снизу, чтобы принести поздравления. Разные, которые живут за окнами. Уходят и благодарят, уносят в своих узелках что-то до следующего Рождества. Куда? – Не знаю.
Шумят в зале. Здесь Василь Сергеевич, из-под Девичья, показывает фокусы. Глотает рюмки и таскает их у меня из кармана, жует салфетки, гоняет магической палочкой шарики под железными колпачками, ест эти шарики, давится, и вдруг начинает вытаскивать изо рта веревки. Ходит на голове, крякает уткой, пилит губами, говорит животом, наконец, глотает ножи и начинает таскать их из каблука. Смеются краснолицые господа в сюртуках и дают гривенники. Он лыс и стар, серое у него лицо, все оно в лапках и цапинках. Но он ничего, все улыбается и приглашает всех под Девичье, где играет на балагане. Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие, гулкие. Словно там разбивают стекла и ломают стены. Это пришли музыканты – «последние люди».
– Береги шубы!
Есть слух, что музыканты потаскивают шубы, но их пускают.
Впереди выступает длинный, как жердь, с красным шарфом на шее и головой толкачом. Он с огромной медной трубой, которая больше меня. Дует так, что мне страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза. За ним серенький старичок крючком, с вытянутым, как у мышки, лицом, дует в маленькую трубу, и еще толстенький, с маленькой головой, с огромным заплатанным барабаном. Он колотит култышкой, точно колет дрова. Все зажимают уши, но музыканты серьезны. Играют «Камаринского», «Славься, ты славься», «По улице мостовой», а Василь Сергеич ерзает на одной ноге.
Вот и прошел день. Опять в черные окна смотрит мороз, поблескивают елочки на стеклах. Я дремлю. Снова проходит весь день, тихий теперь, в молчаливых фигурах. Думаю, где теперь все они, эти люди? Чего у них
Еще год проходит, еще приходят они, но их меньше. Сплыли куда-то…
Смотрю на коробочку с пестрыми зернышками.
И теперь иногда вижу я эти коробочки. Ими торгуют старушки на уголках из корзин: на ветру и пыли ярко смотрит пунцовая сахарная клубника, красные петушки, розовые пряники-ломучки. И их-то редко встречаешь. Ушли и коробочки, и кормилицы, и подбитые барины, и Пискуны. Может быть, есть они все, но в домах их что-то не видно. Может быть, их убирают куда-нибудь, чтобы не шмыгали зря? Может быть, всем им назначили по теплому месту? Может быть, как-нибудь под сурдинку наделяют целковыми, и они не прыгают по морозцу? Много иного пошло теперь. Вот везде теперь электрические звонки, и по ним не узнаешь, кто просится. Много света на улицах, везде образцовый порядок, исправные швейцары на подъездах, и ворота под наблюдением. И не легко разыскать черный ход. А морозы все те же, а жизнь стала строже и сумрачней. Хмурится, хоть и в огнях вся. И кормилицы еще выкармливают чужих… А хотелось бы и теперь встретить долгого человека с медной трубой, смело входящего в чужие дома – поздравить.
Как мы летали