Лет через сорок, когда уже бушевала перестройка[7], Александра Александровна как-то подошла к стоянке такси у своего дома на Комсомольском проспекте. Подкатила машина, но Александру опередил какой-то парнишка лет шестнадцати, открыл дверцу и громко спросил водителя: «Шеф, за два “лысых” до чучела дотрясешь?» Водитель согласился, и они отъехали, а Александра целый день не могла понять сказанное мальчишкой, пока не вернулась вечером домой и не спросила внучку.
– Ба, ну чего тут непонятно? Он спросил: «За два рубля до памятника Марксу довезешь?» Возьми рубль. – Она подала ей металлический рубль. – Посмотри, Ленин-то лысый, вот он и спросил.
– Спасибо, Аня. Боже, как время летит и все меняет! – засмеялась Александра Александровна. – Твоя прабабушка Анна Карповна тоже так его называла, а вы с ней похожи как две капли воды!
4 июня 1947 года температура воздуха в Москве опустилась до нуля градусов и выпал снег. Зато в июле жара стояла африканская. Асфальт плавился под жгучим солнцем, и на проезжей части улиц в центре Москвы вырисовывались черные следы автомобильных шин, а гужевой транспорт днем не пускали в центр, потому что лошади оставляли на асфальте следы копыт. В стоячем знойном воздухе пахло гудроном – этот запах был самым стойким и как бы подавлявшим все другие запахи, хотя и других было много. Например, у многочисленных тележек с газированной водой пахло апельсиновым и вишневым сиропом, правильнее сказать, эссенцией, которую продавщицы в залапанных белых халатах скупо наливали в каждый следующий граненый стакан, прежде чем нажать на ручку сифона и наполнить его шипучей, пузырящейся водою, такой желанной на этой жаре! А от лоточниц мороженого, которые носили тяжелые фанерные лотки на перекинутых за шею ремнях, пахло молоком и горной свежестью тающего льда. Когда лоточницы становились «на точку», то подставляли под лотки легонькие козла с брезентовой столешницей, а сняв тяжесть, каждая женщина потом еще долго вертела шеей, восстанавливая кровообращение. Торговали с лотков и пирожками, и папиросами. Словом, жизнь в столице кипела. За два года после войны Москва прибрала почти все разрушенное, даже кладбище сбитых самолетов осталось всего одно – в Ховрине.
В Москву тянулись люди со всей страны, старались зацепиться в столице изо всех сил, смиряясь и с теснотой, и с обидой. К лету 1947 года население Москвы, по сравнению с довоенным, увеличилось почти на полтора миллиона человек и перешагнуло пятимиллионный рубеж. По вечерам в парках гремела танцевальная музыка – иногда крутили пластинки, а чаще всего играл духовой оркестр. На танцплощадках пахло духами, пудрой, одеколоном, там, казалось, сам воздух был напоен страстями, весельем и отвагой. Время от времени вспыхивали короткие драки. Короткие потому, что с ними научились правильно бороться: как только начиналась драка – тут же замолкала музыка, и получалось так, что драчуны оказывались не против друг друга, а против всех, во вред всем. Среди кавалеров на танцплощадках было много совсем молоденьких безусых, но были и фронтовики при орденах. За ордена еще платили от пяти до двадцати пяти рублей, в зависимости от статуса ордена. Платили и за ранения; как почетный знак отличия носили специальные нашивки. Легкораненые – красные, тяжело – золотые. Орденоносцы имели право на бесплатный проезд раз в году в любую точку страны на поездах и пароходах в оба конца, а в трамвае они могли ездить бесплатно круглый год. В ходу еще были красные тридцатки, почему-то эта купюра запомнилась всем, кто имел дело с деньгами до декабрьской реформы 1947 года. В те дни люди больше всего ценили хорошую еду, а одежда, мебель и прочее были на втором плане. К богатству и «богатеньким» большинство относилось с брезгливым презрением: война научила многих отличать подлинные ценности от мнимых, все понимали, что нажились на войне только безусловные негодяи. Больше денег ценились карточки, как продовольственные, так и промтоварные. Деньги еще не стали как бы настоящими деньгами, и люди старались не тратить копейку на виду, жили скромненько. Возникший в последний военный год духовный подъем нации пока еще не иссяк, но шел на спад.
Среди личных житейских соображений люди думали и об общем: «Неужели и в этом году будет неурожай?!» Все знали, что на Украине, на юге России, в Поволжье и в Черноземье голод, но говорили об этом шепотом и то только между своими[8].