Милдред Маллоринг сидела в белой комнате, медленно приходя в себя после стычки. Она с детства считала, что ее природная доброта и ее долг требуют, чтобы она делала людям «добро». С детства она не сомневалась, что ее положение позволяет ей делать это добро, и даже если люди против него бунтуют, сопротивляются, все равно в конце концов они должны будут признать, что все это делается для их же «блага». Ей ни разу не приходило в голову, что люди могут не признавать ее превосходства, потому что подсознательно была абсолютно в нем убеждена. Тяжело было такой женщине столкнуться с грубой откровенностью! Леди Маллоринг, конечно, не показала виду, как задел ее этот разговор (она отнюдь не была бессердечной женщиной), но он так глубоко ее потряс, что она чуть не задалась вопросом, нет ли в выпадах этой невоспитанной девчонки и ее брата какой-то доли истины. Нет, этого не может быть: ведь она-то твердо знает, что батраки в поместье Маллорингов живут лучше, чем в большинстве других поместий, — им лучше платят, у них лучшие жилищные условия и за их нравственностью следят лучше, чем где бы то ни было… Что ж, перестать этим заниматься? Когда она настолько лучше их самих знает, что для них хорошо, а что плохо? Милдред Маллоринг могла бы расстаться с этим убеждением только в том случае, если бы сумела отказаться от всех своих мыслей, представлений и привычек, привитых ей с детства. И поэтому, сидя в белой комнате с зеленым, как мох, ковром, она постепенно оправлялась от полученного удара, пока в ее душе не осталась лишь ноющая ранка; как грубы и несправедливы молодые Фриленды! Они получили «ужасное воспитание», и до сих пор никто не поставил их на место и не объяснил, что они просто глупые щенки, которых еще нещадно проучит жизнь. Теперь она не сомневалась, что действительно жалела их, когда сказала; «Мне очень жаль вас обоих». Да, ей искренне жаль их — у этих детей такие дурные манеры и такие дикие взгляды, а ведь они в этом, в сущности, не виноваты — чего можно ожидать при такой матери!
Милдред Маллоринг, при всей своей мягкости и доброте, обладала здоровой прямолинейностью: для нее пройденный шаг был пройденным, шагом, а то, что обдумано и решено, пересмотру не подлежало; будучи женщиной религиозного склада, она всегда держалась фарватера, размеченного буйками, которые ставили те, кто был для этого предназначен, и была не в силах представить себе, каким образом то, что удовлетворяет ее духовные потребности, может оказаться недостаточным для других. Впрочем, в этой трогательной узости она была не одинока — таким же свойством обладает множество людей во всех классах общества. Сидя за письменным столом, она склонила свое тонкое, несколько удлиненное, нежное, но в то же время упрямое лицо на руку и задумалась. Эти Гонты — очаг вечного недовольства в приходе — хорошо бы освободиться от них поскорее, хотя она, поддавшись жалости, и разрешила им остаться до двадцать пятого июня, когда истекал срок полугодовой аренды. Лучше бы им уехать немедленно; но как это устроить? Что же касается бедняги Трайста, то эти Фриленды совершают настоящее преступление, внушая ему, будто он может облегчить свою жизнь и жизнь своих детей ценой греха… До сих пор она избегала беспокоить Джералда деревенскими делами — у него ведь и так столько забот! Но сейчас ему пора вмешаться. И она позвонила.
— Передайте, пожалуйста, сэру Джералду, что я хотела бы его повидать, как только он вернется.
— Сэр Джералд только что вошел, миледи.
— Тогда попросите его сюда…
Джералд Маллоринг, славный малый, о чем свидетельствовало его лицо отличной нормандской архитектуры с окнами синего стекла глубоко посаженных глаз, имел только один недостаток: он не был поэтом. Впрочем, если бы ему об этом сказали, он счел бы это скорее достоинством. Он принадлежал к породе высокопринципиальных людей, считающих широту взглядов синонимом слабости. Можно без преувеличения сказать, что его редкие встречи с натурами поэтическими были ему удивительно неприятны. Молчаливый, почти молчальник по природе, он был страстным любителем поэзии и почти никогда не засыпал, не переварив страничку-другую Вордсворта, Мильтона, Теннисона или Скотта. От Байрона, за исключением таких вещей, как «Дон-Жуан» и «Вальс», он воздерживался из боязни подать дурной пример. К Бернсу, Шелли и Китсу любви не питал. Браунинг раздражал его, за исключением стихотворения «О том, как доставили добрую весть из Гента в Аахен» и «Рыцарских песен»; что же касается до Омара Хайяма и «Гончей небес», то их он решительно отвергал. Шекспир ему совсем не нравился, но он скрывал это из уважения к общепринятым взглядам. Он отличался твердостью принципов и уверенностью в себе, но никому не навязывал своей правоты. Достоинств у него было, сколько угодно, и преотличных, поэтому его недостатки обнажались только при встречах с людьми, обладавшими поэтической искрой.
Но это случалось редко, а с годами все реже, так что ему почти не приходилось подвергать себя таким неприятным испытаниям.