Входя в кондитерскую во главе этой необыкновенной процессии, Мартин случайно повстречал Руфь и ее мать. Миссис Морз была чрезвычайно шокирована, и даже Руфь смутилась. Она придавала большое значение внешним приличиям, и ей было не очень приятно видеть своего возлюбленного в обществе целой оравы португальских оборвышей. Такое отсутствие гордости и самоуважения задело ее. И что самое скверное — Руфь увидела в этом инциденте лишнее доказательство того, что Мартин не в состоянии подняться над своей средою. Это было достаточно неприятно само по себе, и совсем уж не следовало хвастать этим перед всем миром — ее миром. Хотя помолвка Руфи с Мартином до сих пор держалась в тайне, их отношения ни для кого не составляли секрета, а в кондитерской, как нарочно, было много знакомых, и все они с любопытством поглядывали на удивительное окружение нареченного мисс Морз. Руфь, верная дочь своей среды, не умела понять широкую натуру Мартина. Со свойственной ей чувствительностью она воспринимала этот случай как нечто позорное. Мартин, придя к Морзам в этот день, застал Руфь в таком волнении, что даже не решился вытащить из кармана свой подарок. Он в первый раз видел ее в слезах — слезах гнева и обиды, и зрелище это так потрясло его, что он мысленно назвал себя скотиной, хотя не вполне ясно понимал, в чем его вина. Мартину и в голову не приходило стыдиться людей своего круга, и он не видел ничего унизительного для Руфи в том, что ходил покупать рождественские подарки детям Марии Сильвы. Но он готов был понять обиду Руфи, выслушав ее объяснения и истолковав весь эпизод как проявление женской слабости, которая, очевидно, свойственна даже самым лучшим женщинам.
Глава тридцать шестая
— Пойдемте, я покажу вам «настоящих людей», — сказал Мартину Бриссенден в один январский вечер.
Они пообедали в Сан-Франциско и собирались уже садиться на оклендский паром, когда Бриссендену пришла фантазия показать Мартину «настоящих людей». Он повернул назад и зашагал от пристани, похожий на тень в своем развевающемся плаще; Мартин едва поспевал за ним. По дороге Бриссенден купил два галлона старого портвейна в оплетенных флягах и, держа их в руках, вскочил в трамвай, идущий по Мишен-стрит; то же сделал и Мартин, нагруженный несколькими бутылками виски. «Что бы сказала Руфь, если бы увидела меня сейчас», — на мгновение мелькнуло у Мартина в голове, но мысли его были заняты иным: что же это за «настоящие люди»?
— Может быть, сегодня там никого не будет, — оказал Бриссенден, когда они сошли с трамвая и нырнули в темный переулок рабочего квартала к югу от Маркет-стрит. — Тогда вам не придется увидеть то, что вы давно ищете!
— А что же это такое? — спросил Мартин.
— Люди, настоящие умные люди, а не болтуны вроде тех, которые толкутся в торгашеском логове, где я вас встретил. Вы читали книги и страдали от одиночества! Ну вот, я познакомлю вас с людьми, которые тоже кое-что читали, и вы больше не будете так одиноки.
— Я не очень интересуюсь их бесконечными спорами, — прибавил Бриссенден, пройдя один квартал, — я вообще терпеть не могу книжной философии, но зато это, несомненно, настоящие интеллигенты, а не буржуазные свиньи! Но смотрите, они вас заговорят насмерть, о чем бы ни зашла речь!
— Надеюсь, мы застанем Нортона, — продолжал он немного спустя, задыхаясь от ходьбы, но не позволяя Мартину взять у него из рук фляги с портвейном. — Нортон — идеалист. Он кончил Гарвардский университет! Изумительная память! Идеализм привел его к философскому анархизму, и семья отреклась от него. Его папаша — президент железнодорожной компании, сверхмиллионер, а сын влачит во Фриско полуголодное существование, редактируя анархический журнальчик за двадцать пять долларов в месяц.
Мартин плохо знал Сан-Франциско, в особенности эту часть города, а потому никак не мог сообразить, куда, собственно, Бриссенден ведет его.
— Расскажите мне о них еще, — говорил он, — я хочу знать, что это за люди. Чем они живут? Как сюда попали?
— Хорошо бы застать и Гамильтона, — сказал Бриссенден, останавливаясь, чтобы перевести дух. — Собственно, у него двойная фамилия: Страун-Гамильтон; он из старинной семьи южан, но по характеру бродяга и лентяй, каких свет не видел, хоть и служит — вернее, пытается служить — в каком-то кооперативе за шесть долларов в неделю. Неисправимый бродяга! Он и в Сан-Франциско-то попал бродяжничая. Как-то раз он целый день просидел на скамье в парке, причем у него с утра куска во рту не было, а когда я предложил ему пойти пообедать в ресторан, который находился за два квартала, — знаете, что он на это ответил? «Слишком много беспокойства, старина. Купите мне лучше пачку папирос!» Он был спенсерианец, как и вы, пока Крейс не обратил его на стезю материалистического монизма. Надо попытаться вызвать его на разговор о монизме. Нортон тоже монист, но его монизм идеалистический. У него вечные схватки с Гамильтоном и с Крейсом.
— А кто такой Крейс? — спросил Мартин.