По милости леди Вэллис, покровительницы птиц, в Монкленде сов не стреляли, и на благо всем, кроме мышей-полевок, эти бесшумно летающие духи сумерек кричали и охотились без помехи. Невидимые, они рассекали ночную тьму, окутывавшую фермы, коттеджи и поля. Они долетали даже до каменного истукана, — быть может, эти мудрые птицы даже знали, когда и откуда он тут взялся. От домика Одри Ноуэл их было не отогнать: они облюбовали себе уютное местечко в сплошной стене старого остролиста, и казалось, они охраняют хозяйку этого крытого соломой замка: так часто слышалось хлопанье их крыльев, так негромко и протяжно они перекликались, точно часовые на посту. Теперь, когда установились теплые дни и полевки радовались жизни и были в самом соку, совы находили их на редкость лакомым блюдом, и каждая пара вскармливала ими своих ненаглядных птенчиков — очень важных, головастых и глазастых и пока еще не знавших, что делать со своими крыльями. Начиная с полудня (ибо тут были и рогатые совы, которые не боятся света) и до ночи, когда все засыпает и никто их не слышит, они кричали неутомимо, приветствуя большую, молчаливую бескрылую птицу, которая днем бесшумно скользила над мышиными норками, а утром и вечером, примостившись в большой квадратной дыре наверху стены, чистила свои перья — то белые, то голубые, то серые. И они никак не могли понять, почему эта благородная сова никогда не охотится и не издает протяжных криков.
Вечером того дня, когда Одри Ноуэл посетили столь ранние гостьи, едва стемнело, она завернулась в длинную легкую накидку, набросила на темные волосы черное кружево и выпорхнула на дорожку, будто желая присоединиться к важным крылатым охотникам непроглядной ночи. Далекие немолчные шумы деревенской жизни, стихающие лишь после захода солнца, в этот час уже не тревожили воздух, благоухающий маем, точно женское платье тончайшими духами. Лишь лай собак, гудение майских жуков, лепет ручья да клики сов говорили о том, что во тьме бьется нежное сердце ночи. И ни проблеска, чтоб разглядеть ее лицо; неведомое, оно таилось от всех взоров, и, когда из чьего-нибудь окошка пробивался луч света, казалось, будто бродячий художник создал картину из камня и листвы на фоне черной пустоты, оправил ее в пурпур и так и оставил висеть. Но кто сумел бы взглянуть поближе, тот понял бы, что ночь взволнована, как эта женщина, что бродит во тьме, пугливо сторонясь прохожих, и, порой наклоняясь над папоротниками, пытается охладить росой пылающее лицо, и снова идет торопливыми шагами в надежде утолить жар сердца. Ничто не могло бы вернее этой мятущейся тени выразить дух безликой ночи, ее сокровенные желания, неуловимый трепет ее темных крыльев, ее тайный и страстный бунт против своей безликости…
В Монкленде в то утро ни у кого, кроме Энн, не было охоты разговаривать: все чувствовали, что надо действовать, но никто не знал, как. За завтраком единственным намеком на то, что волновало всех, был вопрос Харбинджера:
— Когда возвращается Милтоун?
Ему ответили, что была телеграмма, видимо, он приедет сегодня вечером.
— Чем скорей, тем лучше, — негромко сказал Уильям. — У нас есть еще две недели.
Но по тону этого опытного политика все почувствовали, что он считает положение весьма серьезным.
Если к «утке» о миссис Ноуэл прибавить провал военной угрозы, было о чем беспокоиться.
С дневной почтой пришло письмо от лорда Вэллиса с пометкой «Срочное».
Леди Вэллис встревожилась, взяв его в руки, и по мере того, как она читала, тревога все усиливалась. Ее красивое, цветущее лицо стало печальным, что бывало не часто. Но, надо сказать, неприятную новость она приняла с истинным достоинством.
«Юстас объявил о своем намерении жениться на этой миссис Ноуэл, гласило письмо. — К несчастью, я совершенно не знаю, как этому помешать. Если ты сумеешь вызвать его на разговор, непременно постарайся его разубедить… Дорогая моя, хуже просто быть не может».