Но между вечером 15 января и утром 16-го была еще ночь — беспокойная и тревожная. Радикалы не бездействовали, они привели в движение механизм народного возмущения, которым они превосходно умели руководить. В предместьях раздается грохот сигнальной пушки, барабанным боем собирают народ, — нестройные батальоны мятежников, всегда вызываемые остающимися в тени террористами, чтобы вынудить то или иное политическое решение; пивовар Сантер [123] одним нажимом пальца за несколько часов ставит их на ноги. Они известны, эти батальоны агитаторов предместий, торговок и авантюристов, еще со времени славного взятия Бастилии, их знают со времени гнусных сентябрьских убийств. Всякий раз, когда нужно прорвать плотину законов, насильно вздымают эту громадную народную волну, и всегда она неодолимо уносит с собой все — и последними тех, кого она вынесла на поверхность из собственной глубины.
Уже в полдень тысячи, десятки тысяч окружают манеж и Тюильри, мужчины с обнаженной грудью и грозными пиками в руках, издевающиеся, галдящие бабы в огненно-алых карманьолах, добровольцы национальной гвардии и уличная толпа. Из их среды появляются зачинщики мятежей — Фурье-американец, Гуцман-испанец, Теруань де Мерикур — истерическая карикатура на Жанну д’Арк. Когда проходят мимо депутаты, которых подозревают в готовности голосовать за помилование, их обливают, словно из ушата, потоком ругательств; народным представителям грозят кулаками, бросают им предостережения: все средства террора и грубого насилия пускаются в ход, чтобы запугать, заставить депутатов отправить на плаху короля.
И это запугивание смущает малодушных. При свете мерцающих свечей проводят испуганные жирондисты этот длинный серый зимний вечер. Еще вчера они были готовы голосовать против казни короля, чтобы избежать по возможности войны со всей Европой, а теперь, под страшным давлением народного восстания, они охвачены тревогой и не единодушны. Наконец, поздно вечером, начинается поименное голосование, и по иронии судьбы первым должен сказать свое слово вождь жирондистов Верньо, чей голос обычно, в его южнотемпераментных речах, молотом обрушивается на сотрясающееся дерево стен. В этот миг он, вождь республики, боится быть недостаточно республиканцем, высказываясь за помилование. И вот, обычно такой порывистый и бурный, он, стыдливо опустив большую голову, медленно, тяжелыми шагами поднимается на трибуну и тихо произносит «La mort» — смерть.
Это слово камертоном звучит в зале. Первый среди жирондистов отступил. Большинство остальных верны себе; триста голосов из семисот поданы за помилование, хотя депутаты сознают, что теперь умеренность требует гораздо большей смелости, чем мнимая решительность. Долго колеблются чаши весов: несколько голосов могут все решить. Наконец вызывают Жозефа Фуше, депутата из Нанта, того самого, который накануне настойчиво уверял друзей, что зажигательной речью защитит жизнь короля, который еще десять часов тому назад играл роль самого решительного среди решительных. Но тем временем бывший учитель математики, хороший калькулятор Фуше подсчитал голоса и увидел, что он рискует очутиться в невыгодной партии, в единственной партии, которую он не желает признавать: в партии меньшинства. Бесшумными шагами поспешно поднимается он на трибуну, и с его бледных уст тихо слетает слово «La mort» — смерть.
Герцог Отрантский впоследствии произнесет и напишет сто тысяч слов, чтобы признать, что одно слово, сделавшее Жозефа Фуше «régicide», убийцей короля, было ошибкой. Но слово сказано публично и запечатлено в «Moniteur» [124]; его не вычеркнуть из истории, оно останется навеки памятным и в истории его жизни. Ибо это — первое публичное падение Жозефа Фуше. Он, наверно, напал сзади на своих друзей, Кондорсе и Дону, и их одурачил и обманул. Но перед лицом истории им краснеть за это не придется, ибо и другие, более сильные — Робеспьер и Карно, Лафайет, Баррас и Наполеон — самые могучие люди своей эпохи, разделят их участь: в минуту неудачи он предаст их.
В это мгновение, кроме того, обнаруживается впервые в характере Жозефа Фуше еще другая, ярко выраженная черта: его бесстыдство. Предательски бросая свою партию, он не прибегает к осторожным и медленным приемам, он не крадется смущенно из ее рядов. Средь белого дня, с холодной усмешкой, с поразительной, уничтожающей естественностью он переходит к противнику и усваивает все его слова и аргументы. Что думают и говорят о нем прежние товарищи по партии, что думает толпа и общественность, это ему совершенно все равно. Ему важно только одно: быть всегда в числе победителей, а не побежденных. В молниеносности его превращения, в безграничном цинизме его измен проявляется дерзость, невольно ошеломляющая, вызывающая удивление. Ему достаточно двадцати четырех часов, иногда одного часа, иногда всего лишь мгновения, чтобы на глазах у всех бросить в сторону знамя своих убеждений и с шумом развернуть другое. Он идет нога в ногу не с идеей, а со временем, и чем быстрее оно мчится, тем проворнее он его догоняет.