Служит приезжий иеромонах. У него великолепная черная борода, бархатный баритон и жгучие черные глаза, а под глазами мешки: выпить и пожить, видно, не дурак.
– Господу по-мо-о-лимся!..
А сам – на игуменью и чуть усмехнется левым глазом. А когда поворачивается, блеснет глазами на клирошанок, которые по-прежнему послушно и согласно звенят чистыми девичьими серебряными голосами.
Я был очень религиозен и, чтобы заглушить это постороннее, врывающееся в мое молитвенное настроение, начинал усиленно креститься.
К концу службы послушницы начинают разносить на серебряных тарелочках просфоры именитым гражданам: прокурору, жандармскому полковнику, окружному атаману, помещику и помещице, купцам, – стало быть, и у бога они на первом месте.
Наконец все выходим из храма. Все именитые граждане приглашены к игуменье на чай. Я знаю, там богатейшие вина, закуски.
Ну, ничего! Все-таки я ухожу с приподнятым чувством благоговения к храму и к службе в нем и с чувством благодарности и преданности к этому месту, откуда ближе к богу.
С товарищами мы выбираемся из ворот, влезаем на гору и смотрим на белеющий внизу монастырь. Он – как на ладони.
На гору поднимаются два маляра, парни лет по восемнадцати; в руках заляпанные краской ведра и кисти. Садятся возле нас, свертывают по козьей ножке, закуривают.
– В монастыре работали. Обсчитала старая хрычовка на два полтинника. Ну, да мы свое взяли!
– Как?
– Фу, да две недели работали, так вот весело было! На ночь-то нас из монастыря выгоняли, – ворота запрут, на скотном дворе должны ночевать. Ну, как завечереет, мы зараз с задней стороны к стене, а там уж послушницы лестницу спущают. Зараз влезем в келью. А кельи у них двухэтажные: внизу старые хрычовки спят, наверху – послушницы. Натянут они всего из игуменского погреба – и водки, и ликеров, и цимлянского, и шампанского, и закусок разных, сладкого, – ключи подобранные имели, – горы нанесут, и пойдет пир горой. Зараз принесут полстей. Расстелем по полу, чтобы не слыхать было, разуемся, и пойдем плясать до самого до колокола, как старым до утрени подыматься. Выпроводят их. Энти богу молятся, а у нас тут свое, мать честна!
Он закрутил от удовольствия головой и от полноты чувств выругался.
– Да-а… А потом детей вон из энтого колодца вытаскивают. Каждый год сколько навыволочут!
Я густо краснею. У меня такое ощущение, что на монастырь, на эти золотые маковки, на выпирающие из-за стены густые сады харкнул кто-то густой мерзкой харкотиной. Но я не хочу показаться трусом и говорю легким басом:
– Здорово! Ну?..
– Ну вот тебе. Да ты что думаешь? Мы-то объедками пользуемся. А вот Коньков приедет – это генерал, – приедет с камердинером… вон его коляска стоит… фу. Да вот пара вороных под деревом, – так энтот в церковь, отстоит обедню и выберет себе самых молоденьких клирошанок. После обедни – к игуменье. Там только птичьего молока нету. Ну, нажрется, напьется, – и в келью; для него у них приготовлена особая, роскошная. Ну, туда и приведут клирошанок, – ему две, а камердинеру одну. От, жадный крокодил!
– Стало быть, с водосвятием, помолившись…
Оба захохотали.
– А купцы, ух, дела делают! Оттого и жертвуют столько, – ишь набухали храмов.
Мне уже перестало быть стыдно, а подымалась злоба.
– Врешь!
– Чего мне брехать? Пущай кобель брешет. Послушницы нам всю подноготную рассказывают. Ты думаешь, сегодня этот бородатый служил… да он с игуменьей живет. А она его к послушницам ревнует, везде у ней шпионы. Там, брат, дела… Хочешь, ночкой сведем тебя в монастырь? Пятерку дашь?
Я шел домой как оплеванный. Как будто с горы накатился огромный вал помоев и все размыл и нарушил – и беленький, чистенький монастырь, и золотые главы, и белую стену, и замутил тихий светлый Дон, и унес в крутящейся мути чистые серебряные голоса клирошанок с милыми детскими личиками.
– Как же это так?.. Как же это так?.. – повторял я бесчисленно, не находя ответа.
И на уроке, и в драке с товарищами, и когда сидел без обеда или читал что-нибудь, – вдруг, помимо воли, назойливо и дразняще всплывал златомаковый монастырь у светлой реки над белой горой: серебряные согласные девичьи голоса, милые полудетские личики, строгие клобуки, недоступно неподвижная игуменья и бородатый иеромонах с мешками под глазами, и трупики детей, которых выволакивают из колодцев…
И я трясу головой и хочу вытрясти эту мертвечину, но она стоит и ходит за мной.
…К матери заходили знакомые монашки. Приходила пожилая строгая регентша, с низким, басовым голосом, беспалая, – у нее на одной руке было два пальца, на другой только один, – и замечательная художница – удивительные иконы рисовала.
Это была прямая, искренняя женщина.
Прежде я не обращал на нее внимания, а теперь невольно прислушивался, что она рассказывала матери. Рассказывала она то же, и все больше рос темный преступный клубок в белом монастыре.
Как-то пришла послушница с грубыми, мозолистыми от работы руками и с заплаканным лицом.