Читаем Том 6. Рассказы, очерки. Железный поток полностью

Да оттого, что писателя давит трагическое отделение от народа. Его заедает самое страшное – профессионализм. Он стал тем, чего, как смерти, надо бояться: он стал профессионалом. Он сидит в своем кабинете, он только пишет и изображает, но не живет в самой жизни, не барахтается в самой гущине ее, не дышит ее густым ядреным воздухом.

Идут события колоссального значения, трагического содержания, а писатели варятся в собственном соку, переживают эти события только по газетам да по клубным разговорам, брюзжат да изредка на прогулке, в трамвае, мимоходом в кучке собравшихся на улице поймают два-три слова и идут по ним строить свои брюзжащие статьи и картинки.

Кругом кипит колоссальная работа, не хватает рук, не хватает голов, а писатели – сонные и немые, как уснувшие рыбы, и… бесконечно злы.

И это одиночество, эта отъединенность от бурлящего человеческого моря – страшное возмездие, возмездие за то, что писатели не сумели выпасть из своего класса.

Ну, что же, рабочие и крестьянство, создавайте свою интеллигенцию, которая бы с головой вросла в ваш класс трудящихся, борющихся и обездоленных.

<p>Место свято<a l:href="#c001007"><sup>*</sup></a></p>

И чудесное время было, и тяжкое, и мучительное.

Чудесное потому, что мне было тринадцать лет, солнце было жаркое, небо синее, внизу, под горами, тихий, седой от песков Дон Иванович, а по ту сторону – лес и луга, и чуть синеющие за ними прибрежные горы за Медведицей.

Тяжкое и мучительное потому, что гимназия, учителя, директор – все изо дня в день мучило, терзало, давило, как кошмар, и издевательски надругалось над детской душой и телом. Когда, бывало, шел утром в гимназию, – шел с окаменелым сердцем в ненавистный стан врагов. Так мы росли с нежного детского возраста в ненависти и презрении к тем, кого была потребность и любить и уважать. И это было тяжко.

Зато, когда освобождались от уроков, от самых стен, пропитанных обоюдной ненавистью, наступала счастливая пора. Спускались к Дону, в котором отражались белые горы, часами, не вылезая из воды, купались, удили рыбу, ловили раков.

А в воскресенье уходили из станицы. Налево расстилалась степь, бескрайная, волнистая, прорезанная оврагами. На высокой меловой горе мы усаживались. Внизу белел монастырь и тоже, как и горы, отражался в Дону.

Белая высокая стена тесно окружала веселенькие чистенькие кельи. Блестели купола. Из-за стены густо и свежо вылезали деревья.

Тяжко ударит колокол и, дрожа медно-певуче, долго гудит над кельями, над стеной, над светлым Доном, который колеблет в текущем зеркале и белую стену, и вылезающую из-за нее шапками густую зелень, и живое золото куполов.

И это долгое певучее гудение – должно быть, медь с серебром – говорит о святом, о чистом, об отрешенности от всякой суеты. Недаром монастырь отгородили от станицы целой горой.

С горы видно, как из келий идут монахини, черные, строгие, чинные, с четками, не глядя по сторонам.

Мы спускаемся, проходим мимо огромной, с зеркальными окнами, монастырской гостиницы, мимо стоящих тут экипажей, телег и оседланных обношенными домашними седлами казачьих лошадей и вступаем в обитель.

Всюду подметено. Ни соринки. Весело и радостно на сердце тихой радостью. Перед чистенькими кельями – цветнички, в окнах – белые занавесочки и тоже цветочки.

Входим в храм – и разом охватывает строгое чувство благоговения и благолепия. Одну половину занимают черные неподвижные, разом кланяющиеся ряды монахинь, другую – миряне; впереди – барыни в шляпах с перьями и цветами, господа, чисто одетые; а дальше – заветренные, сожженные трудовые лица казаков и испитые, изрезанные горем и заботами, непосильными трудами лица казачек.

Впереди, на возвышении, великолепно отделанном дубом, игуменья. Она, как святой истукан, неподвижна и высокомерна высокомерием отделенности, чистоты и молитвы.

У нее посох из черного дерева; на ручке сверкают в огне свечей бриллианты. Вся в черном. Бледное лицо удивительной красоты, уже тронутое годами. Крест на груди тоже блестит бриллиантами.

Юные, с полудетскими розовыми припухлыми личиками, послушницы торопливо, мягко и беззвучно ходят по церкви и каждый раз быстрым молодым движением, перегнувшись вдвое, кланяются до земли неподвижной игуменье, а она и не глянет на них. Служба продолжается, и согласные, по-детски звучащие, нежные голоса монашенок наполняют храм вместе с синим кадильным дымом до самого купола, на котором огромный господь Саваоф.

Под конец начинаешь уставать. Перестаешь слышать возгласы священника и дьякона; согласное серебряное пение монашенок отодвигается куда-то вдаль, и уже слов не разбираешь, а лица тонут в сизом пахучем кадильном дыму.

Видишь одну игуменью, и упрямо лезет одна и та же мысль, которую никак не отгонишь: у игуменьи в миру был роман с каким-то гвардейцем. Светская красавица и гвардеец – и, кажется… кажется, ребенок. Ушла в монастырь… Я не хочу об этом думать, трясу головой – и не отделаюсь, как прилипло. Ребенок… Отчего в монастырь? Чуть ли не графиня или княжна в миру…

«Тьфу ты, мерзость какая! Не хочу думать».

Перейти на страницу:

Все книги серии Серафимович А.С.Собрание сочинений в 7 томах

Похожие книги