– Нет, ты представь себе, Гавриил: подхожу я к калитке и хочу на улицу выйти. Простое дело. Не правда ли? А вон та, в белом чепце, не пускает меня… А! Как тебе это покажется? Я в плену, Гавриил, в плену… Я хочу с тобой посоветоваться. Как теперь быть, милый?
– Зачем в плену? – нахмурился Чернышев. – Вот уж и плен непременно… Сказать по правде, у нас с вами, Мария Николаевна, нервы расстроены, а вот эти все в белых чепцах, чистенькие такие, они прекрасно умеют лечить от болезней и от волнений, всяких…
– Зачем лечиться? Не хочу лечиться, – сказала Мария Николаевна серьезно, – какие такие волненья? Пусть и волненья. Не все ли равно? Даже лучше…
– Нельзя, нельзя, – повторил Чернышев неуверенно.
– Ты постой. Слушай меня, – нетерпеливо перебила Мария Николаевна, – я все придумала. Только ты молчи. Один вопрос только: нравлюсь я тебе или нет? Молчи, молчи… Я сама вижу: влюблен, конечно… И ты меня волнуешь, Гавриил, право… Знаешь, как я тебя увижу, у меня сердце пьянеет… Шатается там в груди… Я тебя сразу полюбила, как только глаза твои увидела. Ты на других непохож. Я тебя в стотысячной толпе почувствую.
– Зачем вы говорите это, Мария Николаевна? Зачем? – с тоскою сказал Чернышев, чувствуя, что у него голова кружится от горячего шепота сумасшедшей, от ее страстной улыбки и что-то знающего взгляда.
– Я к тому говорю, – прошептала Мария Николаевна, сжимая своей маленькой рукой руку доктора и прижимаясь к нему своим нежным хрупким телом, – я к тому говорю, что бежать надо от сиделок наших, от разных таких сестер милосердия… Ты думаешь, мы погибнем там, за оградой-то, на свободе? Ты думаешь, нас без сиделок-то автомобили раздавят? Ну, и пусть раздавят… Все-таки лучше, чем в тюрьме сидеть. Бежим с тобой, Гавриил, право…
– Бежим? Куда бежать? Путей нет… Несвободны мы с вами. Верно, что так.
– Тише, тише, – погрозила пальцем Мария Николаевна. – Вон идет эта в белом чепце, сестра милосердия…
В ту ночь Чернышев опять кутил в «Парадизе». Совсем пьяный, шатаясь, пошел он за кулисы. И там, стоя в уборной перед мисс Мэри, он говорил ей по-русски:
– Вы очень похожи на Марию Николаевну. Уверяю вас. Только одной черточки недостает. А то бы совсем, как она. Вот из-за этой черточки я и пьян сейчас. Вы мне позволите проводить вас сегодня? Я уж на этот раз, мисс Мэри, вас не покину. Что мне за дело до сумасшедших, в самом деле? Я утром от вас уйду очаровательница… Как порядочные люди… Я не безумец какой-нибудь…
Морская царевна
Дом, где я поселился, стоял под скалою, почти отвесной. Наверху росли сосны, молчаливые и недвижные. И лишь в бурю казалось, что они стонут глухо, и тогда ветви их склонялись, изнемогая. А внизу было зеленое море. Во время прилива от моего дома до моря было не более пяти сажен.
Я жил во втором этаже, а в первом жили мои хозяйки – мать и дочь. Матери было лет семьдесят, а дочери лет пятьдесят. Обе были бородаты. Хозяйская дочь напивалась каждый день, и тогда обычно она подымалась наверх и беседовала со мною, утомляя меня странными рассказами.
Старуха уверяла, что она внучка одного знатного и богатого человека, но злые интриганы отняли у нее наследство и титул. Трудно было понять, о чем она говорит.
Иногда старуха спрашивала у меня, не боюсь ли я чего-нибудь.
– Не надо бояться, – говорила она, странно посмеиваясь, – не надо бояться, сударь. У нас здесь тихо и мирно. Правда, изредка бывают ссоры, но все скоро кончается по-хорошему. Рыбаки, знаете ли, народ вспыльчивый, но добродушный в конце концов, уверяю вас…
Я не боялся рыбаков, но старуха внушила мне странную робость. Когда я, возвращаясь вечером домой, находил ее пьяной на лестнице, и она хватала меня за рукав, бормоча что-то несвязное, у меня мучительно сжималось сердце и, войдя к себе в комнату, я дрожащей рукой зажигал свечу, страшась темноты.
И так я жил на берегу моря. По правде сказать, я очень тосковал в те дни. Порою мне казалось, что у меня нет души, что лишь какие-то бледные и слепые цветы живут во мне, благоухая, расцветая и увядая, а того, что свойственно людям – понимания и сознания, – во мне нет.
Я жил, как тростник, колеблемый ветром, вдыхая морскую влагу, греясь на солнце и не смея оторваться от этого илистого берега. Это было мучительно и сладко.
Но пришел час – и все переменилось во мне.
Однажды во время прилива я пошел на пляж, где было казино и по воскресеньям играл маленький оркестр.
Я сел на берегу и стал смотреть на купающихся.
Из кабинки вышел толстый человек с тройною складкою на шее; на нем был полосатый пеньюар; толстяк тяжело дышал, осторожно наступая на гравий. Потом вышли двое юнцов лет по семнадцати; они были в черном трико; и я с удовольствием смотрел на их сильные упругие ноги и на смуглые плечи. Пожилые дамы, в просторных купальных костюмах, спокойные и равнодушные; худенькие девушки, слегка смущенные наготою и взволнованные соленым морским ветром; мальчики и девочки, то шаловливые, то робкие: мне нравилась эта пестрая толпа, среди белых фалез…