Вносовцы тоже покинули свой почтовый двор. Осталась небольшая команда для того, чтобы поддерживать связь с постами, пока не вступит в строй центральный узел телефонов, перенесенный на повое место. Отошли медики. Но недалеко. Далеко они не имеют права отходить. Мы нашли их в километре-двух от Ополья, в деревне Лялицы, на той же шоссейной дороге Кингисепп — Ленинград.
В Лялицах толпилось множество наших товарищей — журналистов из разных газет, из ТАСС, из радио. За деревней в кустах работал, оказывается, передовой командный пункт Кингисеппского участка обороны. Дабы не демаскировать его, туда, через луговину, исцарапанную разрывами мин, никого из посторонних не пускали, и журналисты, не имея возможности проориентироваться в обстановке, были в полном неведении, что же происходит на фронте.
К всеобщей неожиданности, в сопровождении нескольких командиров разных званий из кустов вышел хорошо нам известный Алексей Александрович Кузнецов, секретарь Ленинградского обкома и горкома партии, член Военного совета фронта. Хмуро ответив кивком на приветствия, он прошел через нашу толпу к машине, выползшей ему навстречу из-за дома колхозного правления, сел в нее и уехал.
Можно было, конечно, остановить его, он всегда хорошо относился к журналистам, расспросить обо всем: уж ему-то положение на фронте известно; мы бы так и сделали, нам нисколько бы не помешала наша военная форма с малозначительными кубиками у одних, с пустыми петлицами у других, форма, находящаяся на невероятно далеком полюсе рангов по сравнению с его двумя ромбами, означавшими, что владеющий ими носит звание дивизионного комиссара. Остановило нас хмурое, озабоченное выражение его лица. «Да, — покачали мы головой, — дело, значит, того… Неважное дело в общем». Категорически, но довольно туманно высказался насчет нашего ближайшего будущего Саша Садовский, который после того, как в юности пережил налет махновских банд в Никополе, имеет непреодолимое тяготение к стратегии и тактике.
— Большая заварушка предстоит, — сказал оп.
Час спустя, обсудив детали и детальки своего военного быта, нарассказав друг другу разных историй, представители «корреспондентского корпуса» разъехались.
Было темно, когда мы с Михалевым решили устроить привал. На окраине села Большие Корчаны мы присмотрели старый сарай, наполовину заполненный сеном; загнав в него задним ходом машину, запахнули широкие ворота и заперли их изнутри на засов; затем при свете ручных фонарей принялись за ужин из тех военторгов-с них припасов, которые всегда хранились в машине как некий неприкосновенный запас — НЗ: колбаса, шпроты, сгущенное молоко.
Фронт был километрах в двадцати — двадцати пяти, голос его почти не долетал до нас, он казался ровным, глухим и, как дальняя гроза, не страшным гулом. Только зарева пожаров на западе кроваво плескались в щелях сарая, но давая забыть о летающей над нашими ленинградскими полями беспощадной и жадной смерти.
Раздумывая каждый свое, жевали мы колбасу и черствую булку, запивали сгущенным молоком, разведенным в холодной воде, и с удовольствием поглядывали на вороха сена, почти до крыши громоздившиеся в обоих торцовых концах сарая — справа и слева от машины. Сено было нынешнее, свежее, оно чудесно пахло летними лугами; ляжешь на такое ложе и увидишь сны не иначе как самые райские. А хотелось, очень хотелось таких снов. Минувшей ночью мы почти не спали. Да и несколько предыдущих ночей, начиная с 8 августа, со дня возобновившегося наступления немцев, тоже были тревожные, с пальбой и грохотом вокруг, с раздумьями о том, что вот-де ворвутся в Ополье немцы, захватят тебя вместе с твоей кандидатской партийной карточкой в кармане, с редакционным удостоверением и… Что последовало бы за этим «и», страшно даже представить.
Не удивительно, что, занятые такими размышлениями, мы всполошились, когда за нашей машиной, во мраке сарая, послышался шорох и кто-то кому-то что-то сказал звонким шепотом.
Новый шорох… Мы вскочили на ноги, выхватили из кобур пистолеты. «Кто здесь?» — рявкнул своим громовым басом Михалев. Я щелкнул курком ТТ. Мы приготовились принять бой.
Но из-за машины, из мрака, в свет наших фонарей вышли две маленькие — одна другой меньше — худенькие фигурки.
— Мальчики мы, — ответил один из них дрожащим голоском на вопрос Михалева.
Ему, этому старшему из братьев, едва исполнилось одиннадцать, второму не было и восьми. Родители отправили обоих на лето в деревню. Жили они у бабушки, где-то возле Кингисеппа, купались в речке, ловили пескарей, ходили за грибами. Но вот налетела война, из каких-то Дальних далей пришли немцы. Бабушка — она старенькая — осталась в деревне. «А мы же никак не можем оставаться у фашистов: я — пионер, Витька — октябренок. За нами должны были приехать. Но папа, наверно, на фронте. Он у нас знаете какой! Он очень храбрый. А мама… Не случилось ли что-нибудь с мамой?.. У нее сердце больное».