Повнимательнее, чего не успели сделать, спеша в боевое охранение, рассматриваем окопы. В степах ходов сообщения и траншей вырыты пиши — на одного, на двоих. Если забраться в такую нору, занавесить вход в нее плащ-палаткой и на крышке котелка развести костерок из щепок, будет, пожалуй, даже тепло. Отгибая края обледенелых, гремящих, как листы жести, этих плащ-палаток, видим за ними именно так скорчившихся, сонных людей. На своих крохотных костерках они подогревают щи, притащенные в бидонах, понятно, уже холодными. Иные даже пишут письма домой. Проходя мимо, мы слышим и разговоры.
Внезапно фронт оживает. Немцам опять, должно быть, померещилось. Снова гремят пулеметы, хлопают винтовочные выстрелы, в небе горят и гаснут ракеты. И снова на вокзале заводят пластинку с тягучей, рвущей сердца красноармейцев музыкой: «Напрасно старушка ждет сына домой…»
Выбравшиеся из ниш, вставшие на свои места возле пулеметов и винтовок, бойцы вслушиваются в песню. Одни из них говорит:
— Покрутят пластинку, брехать начнут.
И верно, когда след волн за кормой окончательно пропал вдали, фельдфебель из гитлеровской роты пропаганды, коверкая русский язык, начинает завлекать бойцов Красной Армии радужными перспективами:
— Товарищи бойцы, русские орлы и чудо-богатыри, бейте своих политруков, переходите к нам с оружием. За каждую винтовку вы получите (столько-то), за каждый пулемет (столько-то)… Мы дадим вам работу, хлеб, суп, кофе…
Герасимов подает команду — оживают и наши окопы. По немецким окопам бьют из трехлинейных русских винтовок, из ручных и станковых пулеметов. А когда со стороны Ленинграда над равниной к Пушкину проходит в выси несколько тяжелых снарядов, проповедник-фельдфебель на полуслове смолкает.
Идет ночь. Звезды и созвездия совершают свой извечный поворот в небе. Стрельбы уже нет ни с той, ни с этой стороны. В наступившей тишине возникает стук лопат о звенящую землю. Спать бойцы будут днем, а пока они используют время и строят блиндажи — не сидеть же зиму в этих нишах-норах. Люди работают молча, может Сыть раздумывая каждый о чем-то своем. У каждого есть что припомнить вон тем сидящим в темных окопах впереди. Один, оглядываясь назад, видит над Ленинградом вспыхивающие огненные точки. Он знает: это бьют зенитки. Значит, налет. И может быть, в эту минуту на дом, в котором живет его голодающая семья, надают бомбы. Другой мысленно перечитывает сообщение соседей о смерти жены от снаряда, разорвавшегося на трамвайной остановке. Третий, тот, кто ходил в разведку, никак не может забыть семнадцать мертвых на фонарях придворцовой площади…
Мы попрощались с Герасимовым и Васиным в шестом часу утра возле входа в их земляночку.
— Спешите, — сказали они нам. — Скоро кухни подъедут, пальба снова начнется.
Пальба эта началась, когда мы уже были за насыпью и зашли на КП батальона попрощаться с комбатом.
Комбат сидел возле фанерного столика, из жестяной кружки, обжигая губы, пил кипяток.
За дверью землянки с коротким воем упало что-то неимоверно тяжелое, тотчас рвануло, встряхнув всю насыпь, дверь хрустнула от тугого удара воздуха. Из кружки комбата на колени ему плеснулась горячая вода. Он вяло ругнулся, сказал:
— Я же вам говорил, какими калибрами немцы лупят. Хорошо, что вокруг болото. Этот «поросенок» разорвался в болоте. Шуму много, вреда никакого. Коленки только ошпарил, так его перетак.
Мы двинулись в обратный путь, навстречу бойцам, которые шли к насыпи с ведрами и бидонами: несли завтрак в роту младшего лейтенанта Герасимова.
После морозной бессонной ночи нам тоже, понятно, зверски хотелось есть. Но было бы невыносимо стыдно клянчить котелок супа или каши, с таким трудом доставленный сюда, на передовую. Да к тому же никаких лишних котелков с едой тут и не было.
Мы брели лощинами, кустами к месту, где нас должен ожидать наш «козлик». Путь оказался несравнимо тяжелей, чем был он вчера вечером. Ноги не шли. Ступишь шаг, второй — и стоишь. А чего ждешь? Сил все равно по прибавится. Мало-помалу стала подступать валящая с ног вялость, за которой, наверно, и кончается жизнь.
Полная потеря сил пришла тогда, когда «козлика» на условленном месте не оказалось. В растерянности мы легли на снег и уж не ведали, сколько так пролежали.
Михалев наконец встал, сказал:
— Ну, пойду. Я его кокну.
Наверно, это было чертовски смешно: он кого-то кокнет, этот грозноголосый и вместе с тем мирнейший из мирнейших человек с задатками карася-идеалиста. Но я уже не мог смеяться. Я мог только лежать на снегу. Мне уже было очень хорошо и уютно.
— Вставай! — заорал Михалев, поняв мое состояние. — Слышишь?
— Иди поищи машину. — Я хитрил, чтобы он ушел и оставил меня в покое — вот так лежать и не двигаться.
Но он не уходил. Он кричал, ругался, подымая меня. Это было бесполезно: пройдя несколько шагов, я снова валился в снег.
Тем временем начало светать и, когда вокруг стало видно, со стороны Рыбацкого, подскакивая на снежных ухабах, показался наш «козлик».