Отомстил он Золотареву озорно и диковато. Начал тайно скупать векселя золотаревского зятя, торговца пушниной Антона Сорокопудова. Сорокопудов каждую осень ездил за границу и продавал там с аукциона соболя, куницу, горностая, песца и на вес — чохом — беличьи шкурки. Был он тучен, ходил в визитке и штучных брюках в полоску, носил эспаньолку, котелок и трость с золотым набалдашником. Каждую ночь Сорокопудов просиживал в Общественном собрании, где играл по-крупному в железку, в штос, а с приезжими купцами — в очко.
Считая всех азиатами, он объяснялся с людьми презрительными жестами, своего тестя называл Урсусом, то есть медведем.
Мачухин подстерег момент, когда Сорокопудов крупно проигрался, и, воспользовавшись тем, что Золотарев был в отъезде, предъявил векселя ко взысканию.
И вот в воскресный день городские обыватели стали свидетелями странного зрелища. По главной, Почтовой улице Сорокопудов тащил усевшегося на него верхом Мачухина до самых торговых рядов на Миллионной. У торговых рядов Мачухин слез с Сорокопудова, молча подал ему кипу векселей; тот пересчитал, разорвал в клочья, вскочил в извозчичью пролетку и, надвинув котелок на потное багровое лицо, уехал. А Мачухин отправился пешком домой.
В ту ночь, когда Тима ночевал в ревкоме, загорелись фуражные склады Золотарева. Тима вместе с Гусяковым и другими ревкомовцами побежал на Ямскую улицу, где находился извозный двор. Алое зарево зловеще осветило весь деревянный город. Оно окрасило снег улиц и пустырей малиновым трепетным светом. В фиолетовых сумерках трепыхались пунцовые отблески. Воздух пах горькой едкой гарью. Жители суматошливо вытаскивали из домов вещи: ведь не раз бывало, что город во время пожаров выгорал почти до половины.
Сложенные из тяжелых лиственничных бревен золотаревские амбары выбрасывали в прозрачное зеленое небо гудящие столбы почти бездымного, чистого огня. Ямщики и конюхи растерянно бегали возле горящих флигелей и амбаров, и только рабочие-дружинники и красногвардейцы мужественно боролись с огнем. Красногвардейцы сбили замки с конюшен и выводили визжащих низкорослых мохнатых нарымок, по-волчьи пытающихся схватить людей оскаленными зубами.
Здесь же находился член ревкома Капелюхин. Он брал бешено мечущегося коня за ноздри, низко пригибал его голову и вел за собой, словно собаку.
Золотарев в лисьей дохе, сидя на розвальнях в мягком глубоком кресле, печально говорил кучеру:
— Постиг меня гнев божий за грехи немощного духа! Но ничего. Бог дал, бог и взял. Не стану тешить дьявола воплями скорби. Смирюсь, как инок перед видением указующим.
На красногвардейце, который волоком вытащил из амбара куль овса, загорелась одежда. Его стали катать по снегу. Золотарев произнес умильно:
— Уподобился сей отрок грешнику в пещи огненной,— и задумчиво, уже про себя пробормотал: — Разве такое дело чужой, нехозяйской слезой погасишь?
Подошел Капелюхин; швырнув на снег тлеющие варежки, спросил властно:
— О пожаре вам как, заранее известно было? Или на огонек прикатили?
Золотарев невозмутимо осведомился:
— А ты кто? Брандмайор? Так где же, милок, каска? Пропил? — Махнув головой на ямщиков, пожаловался: — Под хмелем. Водка — она всем грехам начало. С того и горим.
— А керосин они у вас пьют? — осведомился Капелюхин.
— Пьют! — Оживился Золотарев.— Они все пьют. Лампадного масла поднеси — вылакают.
— Тут вот жестянки из-под керосина обнаружили.
— Жестянки — тоже посуда. Туда все налить можно. И воду и молочко. А кто спиртного. Все зависит, к чему склонность.
— Говорят, из вашего дома жестянки?
— Кто его знает, кто тем банкам хозяин? Теперь что мое, что ваше — один бес ведает.
— Может, от этого и подожгли?
Золотарев встал, опираясь лиловыми, цвета коровьего вымени ладонями о плечи кучера, проговорил угрожающе:
— Ты вот что, господин хороший, если ты из ихнего сыска, так тень не наводи по своей некультурной глупости! По старому времени, если желаешь знать, самочинно палили, чтобы страховку взять. При «Саламандре» [4] действительно баловались керосинчиком и, если с умом, получали сполна. А теперь, хоть у меня все страховые полиса сохраненные, вы мне кукиш поднесете?
— Верно! — с удовольствием согласился Капелюхин.— Платить не будем.
— Значит, понял? — рассудительно сказал Золотарев.— А то пытаешь, как сыщик. Какой же у меня расчет может быть?
— Вам что ж, своего добра не жалко?
Капелюхин снова кивнул в сторону продолжающего бушевать пожара.
Золотарев пожевал сухими губами, сощурился.
— А я, мил человек, не конь. Я одной просфорой да коньяком питаюсь.
Капелюхин схватил Золотарева через доху за толстое колено и, жестко сжимая пальцы, произнес взволнованно:
— Намек, значит?