— Тетя Соня,— сказал Тима рассудительно,— есть такие болезни, от одних нервов. Я как-то сдачу из лавочки в чеканчик проиграл, а маме соврал, что потерял по дороге. И мама меня за это вовсе не ругала. И за то, что она меня не ругала и такая она хорошая, я всю ночь не спал, а наутро у меня по телу сыпь. Мама очень испугалась, а я ей говорю: «Ты меня не жалей. Я плохой. Я сдачу в чеканчик проиграл». И она меня тут же простила за правду. Папа еще из больницы не пришел, а с меня вся сыпь исчезла. Это оттого, что мама меня простила и я успокоился. Вот я думаю, что у Нинки тоже болезнь оттого, что она думает: вы ее не любите.
Софья Александровна долго, испытующе смотрела в глаза Тимы, потом вдруг крепко поцеловала его в лоб и сказала шепотом:
— Спасибо тебе, Тима, что ты так мою Нину любишь. Спасибо тебе.
Но Тима рассердился:
— Я вашу Нину и не люблю вовсе.
— Не любишь?
— Я не потому,— шепотом признался Тима.— Я потому пришел, что сам без мамы замучился. Вот и все.
— Тима,— сказала Софья Александровна и посмотрела ему прямо в глаза своими заплаканными, сияющими глазами.— Ты знаешь, у меня есть друг — Алексей Кудров.
Тима смутился и пролепетал, чувствуя, что краснеет:
— Он и папин друг.
— Так вот,— гордо сказала Софья Александровна.— Я теперь буду одна, одна всю жизнь.
— А Нина? — изнемогая от тяжести нового испытания всех своих душевных сил, но все-таки не сдаваясь, спросил Тима.
— Ты понимаешь, Тима, что это означает?
— Да,— растерянно протянул Тима, но понял только одно, что у Нины снова будет ее мама.
Шагая по узкой тропке в глубоко протоптанном снегу и жмуря глаза от слепящей снежной пыли, которую несла поземка, Тима чувствовал себя совсем усталым, измученным. Он уже не мог думать о том, что плохого и что хорошего было в сегодняшнем его поступке. Правильно или неправильно он сделал, что пошел к Софье Александровне? Он испытывал чувство жалости к себе. Будто было у него цветное стекло; когда глядишь сквозь него, все кажется таким красивым, необыкновенным, и вот он его потерял. Или нет, такое же чувство он испытал, когда отец показал ему в банке со спиртом человеческий мозг, похожий на огромную половинку грецкого ореха.
Отец объяснил: благодаря этому мозгу человек думает, видит, чувствует и даже разумно двигает руками и ногами. И каждая частица мозга ведает чем-нибудь у человека. Тима потом долго не мог смириться с ощущением, что в голове у него тоже лежит такая серая, отвратительная на вид морщинистая штука, и она заведует всем в Тиме. Но потом, когда он забыл про мозг, ему стало сразу очень хорошо. Он даже решил, что отец это все придумал, чтобы Тима стал более серьезным и рассудительным.
Вот папа говорит, люди страдают только оттого, что богатые мучают бедных. И когда будет настоящая революция, всем будет хорошо. Но есть люди, которые сами от себя мучаются.
Зина слепая, отец Яшки водку пьет. Кудров теперь станет несчастным, и Софья Александровна тоже. Хотя, пожалуй, если бы настоящая революция случилась давно, мать Яши не жадничала бы из-за денег, не торговала на морозе, и Зина родилась бы здоровой, и их отцу не для чего тогда было бы пить. А Софья Александровна не выходила бы замуж за Савича, раз он настоящей революции боится. А отец стал бы инженером и строил что-нибудь для людей, вместо того чтобы с тифозными возиться и под матрацы листовки совать, за которые в тюрьму могут посадить. А мама окончила бы музыкальную школу и пела бы всем даром на площади. Ведь Эсфирь говорит, что у мамы исключительная колоратура. Это вроде как у соловья голос. Она могла бы в театре петь, если бы в тюрьму не села и в ссылку не уехала. Ее даже такая знаменитая певица, Нежданова, слушала и очень похвалила, сказала: «У вас исключительный голос, но вы, теперешняя молодежь, больше не об искусстве думаете, а о революции. И в Сибири вы свое сокровище загубите». Но мама вовсе не загубила. На вечерах у Савича она «Соловья» Алябьева пела. Сожмет перед собой руки, на цыпочках вытянется, глаза зажмурит, и как будто у нее в горле трубочка серебряная. И все слушают ее, восхищенно полузакрыв глаза.
Когда Тима пришел домой, у двери его встретил Яша. Он сказал, вздрагивая плечами, словно сильно озяб:
— Зинка на вилы в сарае напоролась животом. Вот тебя ждем. Давай лекарство.
Зина лежала на сундуке, закутанная полотенцами, на которых влажно проступили темные пятна крови, и в забытьи шептала:
— Мене мухи лицо лижут. Дышать не дают, гони мух, Яков.
Но никаких мух на лице у нее не было. Какие же мухи зимой?
Руки Тимы дрожали, и он не мог удержать склянку с йодом. Когда Яша обнажил тощий живот девочки, покрытый липкой кровью, Тима сполз на пол и прошептал:
— Я не могу.
— Давай, баба, гляди, сколько пролил. А он денег, йод, стоит.
Яков разорвал жесткую бумагу на пакетах, наложил вату на живот, спросил сурово:
— Может, чем еще помазать?
— Посыпь йодоформом.
— Это чего?
— Желтый порошок в банке.
Бинтуя Зинку, Яша спрашивал:
— А еще один бинтик истратить можно? Отец твой не заругает?
— Нужно ее в больницу везти,— сказал Тима.— Я пойду извозчика искать.