В сомовскую баню они ходили с Костей бесплатно. И Сомов каждый раз благодушно говорил:
— Поддевку ты мне слицевал положительно, лучше, чем новая. Ничего, мойтесь.
Зато от отца, от матери, от их друзей и из книг Тима знал многое такое, чего не знали его приятели.
Глядя задумчиво в чистое, бездонное, холодное небо, Костя говорил обиженно и мечтательно:
— Вот ворона летает почем зря, а человек нет. Значит, он хуже вороны?
— Человек может летать,— заявил Тима.— Для этого нужен воздушный шар из резиновой материи и пудов десять газа под названием гелий.
— На шаре — это что, а вот так бы, с крыльями, как у птицы.
— Если невысоко, то можно. Был такой человек в древние времена. Надергал у птиц перьев, слепил из них крылья воском, надел на руки и полетел. Но не рассчитал, слишком близко к солнцу поднялся, воск от тепла растаял, он вниз и грохнулся.
— А если варом скрепить?
— Вар тоже тает.
— Тогда столярным клеем.
— Клей неподходящий: он засохнет, ломаться будет. А крыло, чай, гнуться должно, — авторитетно замечал Кешка.
— Тогда садись на аэроплан и лети. Есть такой здоровый, несколько человек берет, «Илья Муромец»,— пояснял Тима.
— Из сказки, что ли?
— Нет, такое название дали за величину. У французов есть тоже аэроплан, фирма «Фарман и Латтам», самый у них замечательный пилот Блерио.
— А у французов есть революция?
— У них даже две были, но их революционеров всех у стены буржуазия расстреляла.
— Что же они не дрались как следует?
— Дрались, но ошибку сделали: крестьян на помощь не позвали. А настоящая революция рабоче-крестьянская.
— Это как у нас. Значит, Маркс, выходит, француз?
— Немец.
— А что же они с нами воевали, когда у них такой человек есть?
— Он умер.
— Ну, тогда другое дело. А Ленин, говорят, от нас родом, сибирский.
— Он в Симбирске родился.
— Вот я и говорю, что наш.
— Симбирск на Волге стоит, а Волга в России. Но он в Сибирь сосланный был, значит, наш.
— А где же он теперь: в Томске, что ли?
— В Москве.
— Что ж Коноплев все: «Ленин сказал, Ленин велит...» Я думал, он не дальше, как из губернии, а он вон где. Твои-то Ленина не видели?
— Нет.
— Зря. Говорят, все знает. И чего делать наперед, тоже все знает. Рыжиков наш ему не родня, случайно?
— Нет.
— А похож. Тоже с бородкой и умный.
— А ты откуда знаешь?
— Рыжикова-то? А кто его не знает! На митинге он один самыми простыми словами говорит. Все от него понятно. И про то, что сейчас жрать людям нечего и что буржуи обратно власть хотят взять и от этого нельзя быть лопоухим.
— Пролетариат — это кто? — поинтересовался Кешка.
— Те, кто ничего не имеет.
— Значит, мы не подходим,— сказал Костя.— У нас всякого добра ой-ой-ой...
— Рабочий — это тоже пролетариат.
— Мы не рабочие, мы мастеровые,— с достоинством заявил Кешка.
— Какая же разница?
— Рабочий — это который при хозяине, а мы сами при себе.
— Эксплуатируемые тоже пролетариат.
— А чего это значит?
— Все, кому за труд недоплачивают, те эксплуатируемые. А кто недоплачивает за чужой труд,— эксплуататор.
— Это я подхожу,— гордо сказал Гриша Редькин.— Мать за работу ничего мне не платит.
— Так то мать, а не чужой дядя.
— А звезды с чего светятся? — спросил Костя, всегда склонный к отвлеченностям.
— И все-то ты, Сапожков, знаешь,— уважительно говорил Гриша Редькин.— Башка у тебя особенная, что ли?
Но вот его приятели начинали говорить о своей работе, что сила — это еще не главное, а главное, как ты понимаешь все башкой: сначала, пока не устал, делай тонкую работу, а когда устанешь,— грубую, где только сила требуется, а ежели на тонкую превозмогать себя станешь,— запороть можно изделие; пользоваться чужим инструментом хуже, чем чужие сапоги носить, потому что рука памятливая, сама собой к инструменту приспособляется, и потому старый инструмент лучше нового; на новую стамеску надо всегда набивать ручку со старой, и это не только примета, а делу лучше, потому что в руке память на старую ручку осталась, и тогда о руке не думаешь, когда она привычку не меняет; очень полезно с ночи материал осмотреть, на котором утром работать будешь; если поначалу с утра работа легко идет — не части, подзадерживай себя, а то к концу выдохнешься, и, чего доброго, запороть недолго. Вот тут Тима вынужден был хранить молчание. Он чувствовал во время таких разговоров, что сверстники намного старше его, значительнее, умнее.
Как-то ребята нанялись сбрасывать снег с крыши пичугинского двухэтажного дома. До этого три недели дул буран и привалил к стене огромную, словно океанская волна, снежную сопку.
Стоя на самом краю крыши, Тима испытывал жуткое и вместе с тем сладостное ощущение высоты. Так зазывно сверкало пространство, и такой мягкостью манила пухлая снежная сопка, блистая глазурью, и таким упругим, как вода, казался просвеченный солнцем глянцевитый воздух! А небо, чистое, прозрачное, казалось, втягивало в себя. Тима, охваченный восторгом и отчаянной отвагой, крикнул:
— А ну, кто? — и прыгнул вниз.
Он вонзился в сопку по самые плечи. Боль от удара ослепила горькой чернотой.