Амори готов был кинуться на этого хлыща, стащить его с лошади, растоптать ногами, но породистый скакун уже далеко умчал обидчика, и рабочий остался стоять, с ног до головы осыпанный пылью. А Жозефина даже не заметила его.
Вне себя бросился Коринфец в парк; в исступлении раздирал он свою грудь ногтями, рвал на себе волосы — эти прекрасные волосы, которые так любила расчесывать и прыскать духами Жозефина. Потом ярость его иссякла, и он заплакал. Не успело наступить утро, как он уже был в мастерской. Всего несколько дней тому назад он наглухо забил потайной ход, поклявшись, что никогда нога его не ступит в него; теперь он лихорадочно вырвал все гвозди, которыми заколотил тогда дверцу, с грохотом, позабыв о всякой осторожности, бросился в лабиринт и, задыхаясь, ворвался в спальню Жозефины, посмотреть, не приехала ли она. Но комната была пуста, постель не смята. Обезумев от ярости, Коринфец сорвал с нее кружевное покрывало и разодрал в клочки. Затем он вернулся в парк, к ограде, и стал подстерегать возвращение изменницы. Наконец подъехала карета; он увидел в ней Жозефину и виконта. Рауля, который, закутавшись в плащ, дремал в глубине кареты, он не заметил. И он вспомнил о той ночи, когда Жозефина впервые ему отдалась, и уже не сомневался, что так же легко она уступила и желаниям виконта. Когда час спустя он возвращался в замок, навстречу ему попалась «вчерашняя скотница» Жюли, девица столь же кокетливая, как и ее госпожа, всегда умильно поглядывавшая на него своими большими черными глазами. Заставить ее разговориться не стоило большого труда. Услышав от нее, что маркиза приехала сердитая и заперлась у себя в спальне, не дав Жюли даже раздеть себя, Амори спросил, уехал ли виконт (он тщетно прождал его в парке, но еще надеялся, что тот уехал какой-нибудь другой дорогой).
— Куда там! — сказала Жюли. — Так скоро он теперь не уедет. Он попросил себе комнату и лег отдохнуть. Говорят, они танцевали до самого утра. Не иначе, как и в эту ночь будут танцевать, — верно, те господа еще вернутся сюда к обеду. Все они ужас как волочатся за моей госпожой, ну а виконт, тот совсем от нее без ума.
Не слушая дальше предположений и догадок Жюли, Амори резко повернулся и пошел прочь. Он направился в мастерскую, чтобы тут же потайным ходом пробраться к Жозефине. Но в мастерской он застал папашу Гюгенена, Пьера и всех остальных. Ничего не оставалось, как браться за работу, и он принялся за свои фигурки. Папаша Гюгенен был в то утро сильно не в духе. Работа, на его взгляд, двигалась плохо, куда хуже, чем прежде. Правда, Пьер работал по-прежнему на совесть, но больше месяца он потерял на этот самый барышнин вольер, да и теперь то и дело его отрывали от работы. Десять раз на день за ним прибегали из замка ради всякой чепухи — будто для того, чтобы починить стул или поправить покосившуюся дверь, непременно нужен такой мастер, как Пьер, и Гийому или беррийцу с этим не справиться! Коринфец, правда (ему до сих пор удавалось искусно скрывать свои отношения с маркизой), дневал и ночевал в мастерской, но какой-то он стал странный, невнимательный, всегда усталый, иногда среди бела дня нападет на него сон, и тогда его просто не добудиться. И в это утро, увидев, что Амори, вместо того чтобы взяться за рубанок, берет свой тонкий резец, папаша Гюгенен досадливо поморщился и спросил его, долго ли он еще собирается отделывать этих своих человечков.
— А по-моему, — сказал он, — не такое уж это первостепенное дело, чтобы ради него бросать недоконченной панель. Не пойму, чего это тебе так приспичило мастерить эти нюрнбергские игрушки[130]. Особливо вот эти, на которые ты убил всю последнюю неделю, почтеннейший, всякие эти драконы да змеи — они у меня прямо уже в горле сидят. Дьявол, что ли, в тебя вселился, что ты во всех видах его изображаешь? Право, будь я женщиной, я побоялся бы и смотреть на подобные чудища, чтобы, не дай бог, не родить что-нибудь похожее.
— Вот это чудище, которое я сейчас обряжаю, — резким голосом сказал Коринфец, — самое очаровательное из всех. Это властительница мира — похоть, царица всех смертных грехов. Вот погодите, сейчас надену ей на голову корону. Это ведь покровительница всего женского пола, надо будет еще прицепить ей сережки и дать в руки веер.
Папаша Гюгенен невольно рассмеялся, но когда увидел, что убранству госпожи похоти не видно конца, снова рассердился и стал резко выговаривать Коринфцу, который и ухом не вел на его слова, так что в конце концов старик совсем разошелся, глаза его загорелись гневом и он повысил голос.
— Отстаньте от меня, хозяин, — сказал Коринфец, — нам с вами нынче не договориться, я сегодня злой, не хуже чем вы.
Папаша Гюгенен, привыкший, чтобы ему беспрекословно повиновались, рассвирепел и в сердцах попытался вырвать у Амори из рук резец. И Пьер, с тревогой наблюдавший за происходящим, увидел, как вспыхнуло в зрачках Коринфца дикое бешенство и как рука его потянулась к молотку. Быть может, он и обрушил бы его на голову хозяину, если бы Пьер не схватил его за руку.