— Само собой разумеется! — воскликнул граф. — Во всем, что не имеет прямого отношения к политике, мы должны протягивать им руку помощи, всячески поощрять, давать им работу, помогать получать образование, поддерживать в них чувство человеческого достоинства. И разве я не веду себя именно так? Разве не обращаюсь с ними как с равными? Не предлагаю им сесть всякий раз, как случается разговаривать с ними? Разве не стараюсь развить малейший зародыш разума, который обнаруживаю у них?
— Несомненно, господин граф, — сказал Ашиль, — лично вы ведете себя с ними великодушно, как истинный либерал. Но почему вы не допускаете, что для дельных и умных плебеев некоторое участие в политическом движении является тоже своего рода средством воспитания? Вы полагаете, Пьер Гюгенен хуже меня понимает, что мы делаем?
— Ну, это не такая уж большая похвала, — смеясь, сказал граф, — да и до вас даже ему далеко, судя по тому, что вам никак не удается его уговорить.
Несколько дней спустя Изольда, гуляя с Ашилем по парку, вновь заговорила с ним о Пьере Гюгенене и вдруг увидела его самого: он направлялся через парк в мастерскую.
— Мне очень хочется попытаться самой побеседовать с ним, — сказала она. — Кто знает, может, я окажусь счастливее вас? А я была бы очень горда, если бы мне удалось обратить его на путь истины и я вечером могла бы сообщить об этом дедушке.
— Боюсь, что графа уже мало интересует чье-либо обращение на путь истины, — заметил Ашиль, который в тот день был настроен не слишком уверенно.
— Вы ошибаетесь, сударь, — живо возразила Изольда, которая все еще продолжала видеть в своем дедушке некоего патриарха революции. — Я лучше вашего знаю его отношение ко всему этому. У него бывают минуты печали, но любое радостное известие, всякий мужественный поступок, проявление патриотизма, да вот даже если бы Пьер Гюгенен согласился участвовать в наших делах… и дедушка сразу станет прежним, таким, каким мы его знаем, исполненным благородного огня. Может быть, вы позовете Пьера и я поговорю с ним? Как вам кажется, стоит?
— Почему бы и нет? — отвечал Лефор, которому уже просто из самолюбия хотелось восторжествовать наконец над своим несговорчивым противником. — Женщина кого угодно убедит.
И он побежал звать Пьера. Однако, передав ему желание мадемуазель де Вильпрё, он сам не вернулся вместе с ним, как она того ожидала; он предпочел оставить их вдвоем, опасаясь, как бы в его присутствии Пьер снова не стал спорить, а он очень рассчитывал на то, что, оказавшись так неожиданно с глазу на глаз с юной хозяйкой замка, рабочий от смущения не в состоянии будет ей возражать. Но и сама Изольда, очутившись внезапно наедине с Пьером, почувствовала вдруг не свойственную ей робость и некоторое время растерянно молчала, не зная, с чего начать. А Пьер со своей стороны так был смущен и у него так шумело от волнения в ушах, что ему сначала показалось, будто он просто не слышит ее слов. Наконец постепенно им удалось все же овладеть собой, и оба обрели способность слышать и понимать друг друга. Изольда заговорила, и речь ее была исполнена того восторженного патриотизма, для выражения которого в ту историческую эпоху существовал определенный набор фраз, отличающихся скорей красивыми словами, нежели глубоким смыслом. Однако Изольда с ее тонким вкусом и изящным умом сумела придать этим избитым фразам какое-то особое благородство, а ее красивая, певучая интонация, этот взволнованный, проникновенный девичий голос, чистое, глубокое чувство, которое вкладывала она в свою проповедь, сообщили этой декламации такое очарование, что Пьер был покорен и слезы восторга брызнули из его глаз. Здесь надо еще иметь в виду и неискушенность слушателя и любовь, которая незаметно вонзила сюда свою трепещущую тонкую стрелу. Перед подобным нападением он был безоружен. Его гордость плебея бессильна была противиться такому обольщению. Разум его отступал. Пьер был неопытен и находился в том возрасте, когда человек весь подчинен своим чувствам; поражение его было неизбежным. Изольда, бывшая вся во власти двусмысленных теорий старого графа, которые воспринимала лишь с их показной стороны, ни минуты не сомневалась в его обещаниях и высказываемых намерениях, изо всех сил старалась преодолеть предубеждение Пьера, внушая то, во что свято верила сама, — будто граф лишь из предосторожности до времени скрывает свои пламенные республиканские убеждения, ожидая часа, когда сможет применить их на деле.
«Значит, я был неправ, — говорил себе Пьер, слушая ее. — Я был несправедлив. Да разве может дед и наставник подобной девушки быть предателем и трусом? Мог ли бы он воспитать эту героическую натуру, смелую, словно Жанна д’Арк, красноречивую, как госпожа де Сталь[117]? Да, это так, я отвращал свои глаза от истинного света, гордыня ослепила меня, внушила мне неприязнь к нему. У народа есть друзья в высших классах, а он, глухой и грубый, не понимает этого и отталкивает их от себя. И я первый. Я не услышал небесного этого призыва, я противился этой высшей силе, вместо того чтобы подчиниться ей…»