Бедная Фелиция! Ее жизнь, когда искусство не радовало ее своими миражами, действительно походила на страшную пустыню, пустыню мрачную и бесцветную, где все теряется, все сглаживается в бесконечном однообразии: и наивная любовь двадцатилетнего юноши и каприз пылкого герцога, — где все покрывают слоем сухого песка жгучие вихри рока. Поль чувствовал всю безотрадность своего положения, хотел спастись от него, но что-то его удерживало, словно сковывало тяжелой цепью. Несмотря на распространявшуюся о ней клевету, несмотря на странности этого своеобразного создания, ему доставляло наслаждение быть подле нее, хотя он рисковал, что это длительное любовное созерцание приведет его к отчаянию, подобному отчаянию верующего, который уже исчерпал свою веру и поклоняется лишь изображению божества.
Покой и уют были там, в отдаленном квартале, где, невзирая на сильный ветер, лампа горела ровным ясным пламенем, в семейном кружке, возглавляемом Бабусей. О, эта девушка никогда не скучала, от нее никто не слышал «воя шакала в пустыне»! Жизнь ее была заполнена до краев: она должна была ободрять и поддерживать отца, учить детей, все заботы о семье, лишенной матери, лежали на ней, все они будили ее рано поутру, и с мыслями о них она засыпала, порой они тревожили ее даже во сне. Такая безграничная самоотверженность, проявляющаяся без всякого видимого усилия, весьма удобна для жалкого человеческого эгоизма; она не требует благодарности, ее почти не замечают — так мало она дает себя чувствовать. Алина не принадлежала к тем стойким девушкам, которые, чтобы прокормить семью, бегают с утра до вечера по урокам, забывая о домашних трудностях. Нет, она по-иному понимала свой долг: как пчела-домоседка, она ограничивала свои заботы ульем, не жужжала, летая в чистом поле, не кружилась среди цветов. У нее было множество обязанностей: она шила, штопала, делала шляпы, строго учитывала расходы, ибо г-н Жуайез, неспособный к расчетливости, предоставлял ей полную свободу распоряжаться деньгами, наконец, она занималась с сестрами музыкой и другими предметами.
Как часто бывает в семьях, вначале располагавших известным достатком, старшая дочь, Алина, воспитывалась в одном из лучших пансионов Парижа. Элиза пробыла там вместе с ней два года, а другие две сестры, появившиеся на свет значительно позже, посещали школу в их квартале и должны были дома пополнять свои знания. А это было делом нелегким: самая младшая при всяком удобном случае заливалась звонким смехом юного здорового создания, щебетала, как птичка, опьяненная зеленеющими на полях всходами, и улетала в необозримые просторы, далеко-далеко от школьных тетрадей и книг, меж тем как мадемуазель Анриетта, одолеваемая мечтами о высоком положении и «шикарной жизни», тоже не очень охотно углублялась в занятия. Эта юная пятнадцатилетняя особа, унаследовавшая от отца частицу его богатого воображения, уже заранее устраивала свою жизнь и категорически заявляла, что выйдет замуж за аристократа и что у нее будет трое детей: «мальчик — для продолжения рода — и две девочки… Я их буду одевать одинаково…»
— Хорошо, хорошо, — говорила ей Бабуся, — ты будешь одевать их одинаково, а пока займемся глаголами.
Но больше всего внимания требовала к себе Элиза, которой все не удавалось сдать экзамены; она три раза подряд провалилась по истории и теперь снова готовилась по этому предмету. От страха и от неверия в свои силы она всюду таскала с собой злосчастный учебник по истории Франции и поминутно раскрывала его — в омнибусе, на улице, даже за завтраком. Но, будучи уже взрослой девушкой, да еще прехорошенькой, она утратила ту свойственную детям механическую память, при которой даты и события вапечатляются на всю жизнь. Они мгновенно терялись среди отвлекавших ученицу мыслей, несмотря на ее видимое прилежание. Длинные ресницы прикрывали ей глаза, локоны рассыпались по страницам книги, а розовые губы, чуть заметно дрожа от напряженного внимания, шептали:
— «Людовик, прозванный Сварливым, царствовал с тысяча триста четырнадцатого по тысяча триста шестнадцатый год. Филипп Пятый, прозванный Длинным, царствовал с тысяча триста шестнадцатого по тысяча триста двадцать второй… тысяча триста двадцать второй…» Ах, Бабуся, я погибла! Ни за что мне этого не выучить…
Бабуся помогала сестре собраться с мыслями, закрепить в памяти даты из истории средних веков, такие же варварские и колючие, как заостренные шлемы воинов того времени. В промежутках между своими многочисленными обязанностями, среди постоянных забот о семье Алина находила время сделать какую-нибудь хорошенькую вещицу: вынимала на рабочей корзинки тонкое кружево, начатое крючком, или вышивание, с которым она никогда не расставалась, как Элиза — с историей Франции. Даже во время беседы ее пальцы ни на минуту не оставались без дела.
— Неужели вы никогда не отдыхаете? — спрашивал ее де Жери, в то время как она вполголоса считала стежки: «Три, четыре, пять», — чтобы не ошибиться в узоре.