— Каждая нота имела значение крика в тишине. Временами, когда ты поешь, мне вспоминается тот вечер в Альберинье, когда ты упала и сломала себе руку. Мы были тогда детьми. Ты помнишь? Всю дорогу ты своей птичьей грудкой кричала так, что вся земля полнилась ужасом. При каждом крике говорил я себе, что это последний, но каждый раз ошибался. Иногда ты так поешь.
Она попробовала засмеяться.
— Бедный Альдо, настоящая мука для тебя! А я-то думала, что я немного выучилась своему искусству!
— Не притворяйся, будто не понимаешь меня. Ты поняла, что я хотел сказать. Ты пела это потрясающее бетховенское «Vom Tode» так, как будто покинув свою телесную оболочку, ты обращалась с новыми речами к своей душе и ко всем душам, какие только слушали тебя. Твой голос носился над пропастью. И я думал о том, что могло бы из себя представить «Säume nicht, denn Eins ist Noth», если бы ты спела его над обрывом в Бальцах, в звездную ночь. Кто знает, какой ответ пришел бы к тебе со дна пропасти?
Она села на стул возле стола, облокотилась на обе руки и на сплетенные пальцы положила подбородок, и лицо ее приняло более таинственный вид, чем этрусские урны, у которых на крышке изображены две руки.
И она тоже была полна погребального праха и драгоценностей.
— Может быть, я сама бы отвечала себе.
Брат посмотрел на нее пристальным взором, любуясь ее патетической красотой, которая придавала такую глубину ее юным глазам. Он погрузился со всеми своими муками в эту дивную глубину безнадежности. И им овладело неудержимое желание обнажить закрывшуюся рану, прикоснуться к ней, заставить ее сочиться и запятнаться самому. Но у него слишком дрожало сердце.
— Какое у тебя было лицо, Мориччика[5]! — сказал он, давая ей это прозвище, пахнущее лесом, которое он сам придумал ей в шутку. — До этого времени черты его были еще не закончены. Внутри нас сидит какой-то невидимый скульптор. За эти дни он сделал последние мазки на твоем лице. Ты трогаешь меня всякий раз, как я на тебя взгляну.
Его голос звучал тепло и полно, и это замаскировывало его дрожь, но не настолько, чтобы она не проступала на каждом слоге; проступала вместе с тем и резная наблюдательность, которая являлась новой чертой в его обычно тихой манере держать себя.
— Не смущай меня, Альдо. Я сейчас беззащитна, — сказала она, опуская веки как бы для того, чтобы прикрыть все свое лицо тенью ресниц.
Он отвел от нее взгляд.
— Сколько у тебя навалено книг на столе! Это скорбь обыкновенно разбрасывает книги и устраивает из них постель, чтобы поудобнее было улечься. Я знаю ее привычки.
Он трогал книги, приподнимал их, перекладывал на другое место, клал одни по порядку, другие откладывал в сторону; но это внешнее движение отвечало внутреннему чувству человека, который хочет схватить что-нибудь неудоболовимое, вертеть его и так и сяк, пробует и приноравливается с разных сторон.
— О, самая пламенная книга любви! Духовные стихи Якопоне. Где ты их взяла?
Невольным движением она положила руку на старый мятый пергамент, покрывавший книгу Безумца во Христе.
— Я нашла их в библиотеке Изабеллы.
— Дай мне взглянуть.
— Нет, Альдо.
— Почему нет?
— Не знаю. Потому что я глупая.
Она опять попробовала засмеяться; и у нее как будто было желание, чтобы этот смех стал для нее чем-то вроде свежего ветерка, который освежил бы ее пылающее лицо.
— Когда мессир Яко приказал откапывать свою жену из под обломков обрушившегося во время пира потолка и откопал ее в полумертвом состоянии, он хотел разнять ей руки, но она всеми остававшимися у нее силами противилась этому до тех пор, пока не испустила дух. Тогда раскрыли платье и нашли у нее на теле чашу.
— Из-за чаши она и сопротивлялась?
— Не знаю.
— К этой книге у меня пристрастие, как у певицы. Нет другого поэта, который пел бы таким полным голосом, как этот смиренный брат. Если он безумен, то такой же безумец, как жаворонок.
Он поглаживал ей руку, и она не отнимала ее. Теперь лицо у него подернулось нежностью, но сердечная дрожь еще не прекратилась; он принялся развязывать застежки книги с красноватым обрезом, на котором местами мелькало золото. На пергаменте стоял герб Ингирами — колеса и орлы, а над ним двустишие:
— Между страниц лежит такое множество трилистников с четырьмя листиками, — говорила Мориччика, и голос у нее модулировал, как флейта, что бывало с ней всякий раз, как она превращалась в кроткую, очаровательную девочку. — Я их нахожу почти каждый день, когда бываю с Лунеллой на лугу у рыбьего садка. Все остальные знаки — это музыкальные воспоминания. Тут есть одна строфа, которую можно было бы пропеть на мелодию Гуго Вольфа к словам Фортунато «Iesu benigne a cuius igne…»