Маленькая художница продолжала слегка покачивать годовой в такт песенке, но сама была вся поглощена своей наседкой из Монте-Вольтрайо; она слегка поводила глазами, которые Вана назвала строгими, поджимала свои пухлые губки, затенив лицо своими густыми, распущенными, как у ангела работы Мелоццо, волосами, похожими на темные грозди винограда. Над ней под полуденным ветром шумел старый дуб, шевеля своей темной листвой на своих девяти узловатых и морщинистых руках-сучьях, которые распростерлись во все стороны от могучего ствола. Узлы, разветвления, трещины, шрамы от разрезов и других причин, все эти знаки преклонного возраста и долгой жизненной борьбы вызывали почтение к дереву, как к родоначальнику могучего племени. Его жизненная упругость, сохранившаяся в течение долгих веков его жизни, была так велика, что листва у него была такой же пышной, как у молодых дубков, растущих над родником; зато его кора была железной крепости, как старая этрусская скала, обращенная к северу, а его почтенный гражданский вид заставлял думать, что у его подножия решился бы точить себе клыки один только геральдический кабан, изображенный на консоли, на башне Подесты.
— Если ты споешь мне еще… — начала было Лунелла.
— Ах нет, больше не стану.
— Почему?
— Больше ничего не могу придумать.
— Почему?
— Не могу подобрать больше рифмы.
— Почему?
— Потому что у меня их подцепили ласточки.
— Неправда.
— Дай теперь петь старому дубу. Слушай.
Ветер, обвевавший эту величественную старость, успел пронестись над унылыми серыми морскими берегами, над ломками мела и гипса, над огромными пространствами, не знающими тени, над обрывистыми рвами, над всей безнадежной картиной бесплодной земли, которая в эту летнюю знойную пору жарким кольцом окружала город. Время от времени казалось, будто ветер несет с собой прах из погребальной урны. Казалось, будто он несет с собой неземную грусть последнего пути, последнего привета, которая разлита в изображениях на урнах, стоящих в подземельях. Ване приходил на память молодой всадник, скачущий в Ад, закутанный в плащ и прикрывающий концом его немые уста свои; у поводьев его лошади летит крылатый Гений, а навстречу идут Маны.
— Когда Иза вернется? — спросила недовольным голосом Лунелла.
— Не знаю.
— Куда она уехала?
— Она мне не сказала.
— Ты, наверное, знаешь, Мориччика.
— Говорю тебе, что не знаю.
— В этом году она не повезет нас на море?
— По-видимому, нет.
— Мы останемся здесь все лето?
— Возможно, что так.
— Но ты ничего не знаешь наверное?
— Не знаю.
— Она поссорилась с тобой?
— Напрасно ты так думаешь.
— Она стала нехорошая.
— Ты думаешь?
— Вот тебе наседка из Монте-Вольтрайо.
И из рук маленькой волшебницы в руки Ваны упала только что выполненная фантазия, изображавшая комья снегу над костром.
Кто ей открыл это искусство? Какой таинственный инстинкт руководил концами ее ножниц, которые с такой точностью воспроизводили линии жизни? Какая сила откровения была заложена в этих ясных глазках, которые изредка принимали такое строгое выражение, которые бывали почти суровыми, как глаза Божественного Дитяти, в тот миг, когда, играя в мастерской плотника в Назарете, Он вдруг замечает тень креста.
— Ты сегодня делаешь чудеса, — сказала Вана. — Я положу все это в книгу.
У нее была тетрадь с черными страницами, куда она вставляла эти белые силуэты, книга «белого и черного», как фасад Баптистерия, как арки в Сан-Микеле, как пол в Сант-Агостино, как черные и белые клавиши рояля, как ее безумное сердце, как день и ночь.
Было поздно. Позади города встала печальная луна. Одинокая магнолия, росшая в небольшом дворике, покрытом зеленым мохом, насыщала своим ароматом тишину ночную; она казалась сильной своей мягкостью ночной перед суровым образом старого дуба, казалась мягкой в своей восковой плоти. Во всем доме уже смолкла дневная работа. Уже немая, как ее гробницы, Вольтерра мирно спала, и только дышали ее громадные каменные уста.
«Кто знает, не поют ли соловьи сейчас у ворот Доччиолы? — думала Мориччика, стоя у порога; раздеваться для нее было противно, дышать — была мука, она задыхалась, как будто с каждым дыханием ей приходилось приподнимать стены своей комнаты. — Кто знает, поют ли они у источника в Мандринге, в Бадии?»
Воображение нарисовало ей огромные тени промеж крутых утесов, поблескивающую струйку воды, которая низвергается на дно ужасающей пропасти, гипсовые ломки, напоминающие при свете луны кору потухшей планеты.