Он, запинаясь, выговорил последнюю фразу, проклиная свое неловкое, натужное участие в этой придуманной для правдоподобия игре, и наступившее в трубке молчание Раисы Михайловны после его наивного и неумелого дипломатического хода зябко дохнуло предвиденным осложнением, он испугался, что это молчание взорвется вскриком, заглушенными рыданиями, ее вопросами об Илье, прерывающимися неудержимыми слезами, и потому не сразу расслышал невнятный, устало смиренный, ускользающий ее голос:
— Я знаю, Володя, что он приехал.
— Откуда вы знаете, Раиса Михайловна? — изумился Васильев и перевел дух, неудобно помялся у тумбочки, стараясь не поворачиваться к Илье. — Вам кто-то сообщил?
— Мне снился нехороший сон, Володя, — слабо проговорила она. — И Маша сказала. Неделю назад она была у меня…
— Когда? Неделю назад? Что она сказала?
— Она сказала, что он должен приехать.
— Он уже в Москве, Раиса Михайловна. Мы завтра приедем к вам… завтра приедем…
«Каким же образом Мария узнала о приезде Ильи? Как она могла узнать?»
Он положил трубку с сердцебиением, сбившим дыхание, убеждая себя, что Раиса Михайловна перепутала, сказав о встрече с Марией неделю назад («Зачем Марии нужно было от меня скрывать это?»), и, чтобы подавить унизительное чувство подозрения, он сказал Илье нарочито обыденно:
— Наверное, суть разговора тебе была понятна. Она знает, что ты приехал. Чем еще могу помочь?
— Не торопи, ради бога.
Илья долго вытирал платком виски, покрывшиеся испариной во время разговора Васильева по телефону («Чего он ждал? Отказа матери? Сомневался в том, что она захочет его увидеть?»), и в изнеможении отвалился на спинку кресла, хрипловато сказал:
— Разреши выкурить сигарету?
— Сделай одолжение.
— Благодарю. И разреши несколько минут помолчать и подумать.
Илья раскрыл на колене серебряный портсигар, отделанный перламутром, достал из глубины его единственную, прижатую шелковой резиночкой сигарету, последнюю из его трехштучной (как помнилось по Венеции) дневной нормы, и Васильев, заметив дрожание бровей, когда он прикуривал от знакомой газовой зажигалки, понял, что встреча с Раисой Михайловной будет для Ильи трудной, дорого ему стоящей, та встреча, которой он ждал и боялся.
— Покажи что-нибудь. Пока я покурю, — попросил тихо Илья, выдыхая дым с задерживаемым и видимым удовольствием, смакуя вкус и крепость табака. — Покажи хоть одну картину. Ты уже знаешь, что я твой поклонник. И я купил бы, если бы ты…
Он не договорил, с всхлипом затянулся сигаретой.
— Спасибо. Но я что-нибудь подарю тебе лучше, — машинально забормотал Васильев, шагая по мастерской, и остановился у стеллажей за мольбертом, напротив холстов, поставленных на полу лицом к стене, вытащил одну картину, подул на нее, очищая от пыли, прислонил к ножке мольберта и, заложив руки в карманы, отошел к другой стене мастерской, говоря рассеянно:
— Вот такая штука.
Над этой вещью он работал несколько лет, отдаваясь этой счастливой воздушности ясного летнего утра, свежести зелени, спокойной прозрачности воды (речная галька была видна как в увеличительное стекло), возле которой лежала в безмятежной дреме молодая девушка, еще недавняя девочка, одна рука закинута за голову, отчего нагая грудь остро напряглась, и от всего юного, тонкого тела ее исходило прохладное сияние невинной прелести, утренней непорочной чистоты, доверчивости, еще не знающей стыда, — во всех вариантах Васильев убирал и не мог до конца убрать загадку чувственности, добиваясь господства телесной женской тайны, без желания прикоснуться к ней с неосторожным вожделением.
— Однажды в сумерки, — говорил Васильев, искоса глядя на картину издали, — в галерее Уффици я вошел в зал и щекой… понимаешь, щекой почувствовал тепло, как будто жар от печки, как будто теплый ветерок… Посмотрел: слева от меня была «Венера» Тициана. Я чувствовал тепло ее тела. Вот это чудо, это было поистине чудо! А я… я пытался передать совсем другое… Холодок и прелесть чистоты.
Илья сказал, грустно усмехаясь:
— От твоей Венеры веет несовременной девственностью. Мечта о давно забытом. Для мужчин — streng verboten[17].
— Нисколько. Красота — категория вечная, так же как и безобразие. Рафаэлевская «Сикстинская мадонна» не вызывает чувственность. И в то же время это идеал женской красоты.
Илья в расслабленности привалился затылком к спинке кресла, медленно рассматривая картину, вполголоса проговорил с подчеркнутым удовлетворением:
— Ты по-старомодному верен себе… влюблен в одну Марию. Пожалуй, и здесь есть что-то ее…
— Больше меня интересует другое, — попытался шутливо ответить Васильев, в то же время злясь на это фальшивое удовлетворение в словах Ильи. — Как у тебя? Кто она?
— Ее нет в природе, — ответил Илья и договорил не без снисходительной насмешки над самим собой: — Всё в прошлом. Женщины меня уже мало интересуют.
— Что?
— Их было слишком много.
Илья смял докуренную сигарету в пепельнице, оперся на подлокотник, закрыл лоб ладонью.