И он заинтересованно оглядел стены и потолок, струисто-светлый от снега, сугробов во дворе, от предвесеннего солнца, ярко брызжущего сквозь джунглеобразные морозные заросли уже оттаивающих стекол, брызжущего на плакаты выставок, на стеллажи в мастерской, просторной, веселой в празднике погожего февральского дня, и, оглядев, сощурил веки, точно ему любопытно и больно было видеть это изобилие зимнего света, сказал с насмешливой грустью:
— Помнишь зимний день на Воробьевых горах, мороз, иней, а мы идем всем классом на лыжах по берегу замерзшей Москвы-реки. Счастливое время! Так ведь оно и было? Или — вечер, снег сыплется вокруг фонарей, каток в парке культуры и отдыха, и мы с тобой и Машей едва на ногах держимся от катания, зашли прямо на коньках в буфет, пьем горячее какао и грызем баранки с маком, а они после мороза пахли так аппетитно. Ты и Маша тогда были влюблены. Было это?
— Ты не совсем точен, Илья.
Васильев замолчал, не желая говорить о Маше, которая тогда была влюблена не в него, а именно в Илью, а он, Илья, на девочек не обращал серьезного внимания, занятый таинственными увлечениями в секции гимнастики, носил полосатый тельник под рубашкой, матросский ремень с медной бляхой (так модно было) и терпеть не мог душевных излияний в любом проявлении.
«Только… почему он заговорил о Маше? Не может быть, чтобы я ревновал ее к нему через столько лет. Нет, тут другое. Он как будто хочет оправдаться предо мной. В чем? Странный брак с немкой после плена? Какой-то заводик швейных или патефонных иголок. И невозвращение после войны. Его жадность к жизни, его болезнь, если это так?.. Он вызывает у меня какое-то необузданное любопытство, и я спрашиваю его, а не он меня…»
— Мне кажется, ты еще не виделся с матерью? — спросил Васильев, чувствуя по всему, что Илья не встречался с Раисой Михайловной. — Она знает, что ты в Москве? Ты надолго приехал?
— На неделю. Поверишь ли, Владимир, ехать один к матери я боюсь, — неуверенно проговорил Илья и, облокотись на кресло, загородил лоб ладонью. — Она, как мне известно, нездорова, и я боюсь пуще смерти, выдержит ли она? Я просил — помнишь, в Венеции? — чтобы вы хотя бы туманно намекнули ей обо мне… что я жив.
— Да, Маша говорила с ней. Была у нее дома.
— И что?
— Ее реакцию можно понять. Раиса Михайловна сказала, что ты убит и она не хочет верить в чудеса, — ответил, помолчав, Васильев и с горечью подумал, что нет у человеческих желаний никаких гарантий, и жизнь вернувшегося из небытия Ильи, если он действительно серьезно болен, через малый срок будет закончена, и теперь чудовищно было это представить. Значит, смерть наготове сидит в каждом из нас, ходит неотступной тенью и ждет своего часа: «И все мигом к черту: солнце, вот этот снег, мои холсты, громкие слова о творчестве, часы работы вот тут в мастерской, моя любовь к Маше и Виктории, двум женщинам в целом мире, и все то, что было… и могло быть. Как все висит на тончайшем волоске!..»
— Что я должен сделать? — спросил Васильев и встал, заходил по мастерской, по заляпанному красками солнечному полу. — Чем я могу тебе помочь? Съездить к Раисе Михайловне? Поговорить? Когда ты готов ехать к ней?
— Завтра, — ответил Илья глухо. — Сегодня не хватит сил. Я прошу тебя, Владимир, поехать со мной… не как провожатого. А как… как бывшего друга. Так будет легче… мне и ей. — Он натолкнулся глазами на сумрачно-задумчивый взгляд Васильева, попросил вполголоса: — Позвони ей и предупреди, что приедешь завтра не один…Сейчас, при мне позвони, если можно. Скажи и объясни, что я жив и здоров… прибыл в Москву, чтобы ее увидеть…
«Я ей скажу эту фразу и вступлю в обман вместе с Ильей. Но может быть, он приехал для того, чтобы проститься с ней?» — подумал снова Васильев и, нахмуренный, заложив руки в карманы, некоторое время стоял против тумбочки с телефоном, а когда снял трубку и сбивчиво, два раза ошибившись, набрал номер Раисы Михайловны, то ощутил на миг застывшую тишину позади и упершийся в спину взгляд, от которого стало не по-себе: Илья открыто просил его помощи в первом свидании с матерью, сомневаясь, видимо, в чем-то очень важном для себя.
К телефону долго не подходили.
— Раиса Михайловна, это я, здравствуйте, — заговорил Васильев, услыхав наконец несильный, мягко-растянутый, мнилось, теплого, коричневого цвета голос, и заговорил с невольной заминкой, подыскивая слова, которые не выстраивались в нужный дипломатический ряд: — Да, это я, Раиса Михайловна. Да, это я. Нет, я не забыл вас. Я не звонил, не видел вас целую вечность, простите меня. Но я хотел вам сказать… То есть мне надо заехать к вам завтра, и не одному, а с моим старым другом, которого вы лучше меня знаете… («Глупец! Грошовый дипломат! Просто образцовый глупец, при чем здесь невыносимо жалкий юмор?») Дело в том, что в Москву приехал… Илья, и я встретил его, Раиса Михайловна. Да, приехал из Италии Илья, живой, здоровый («Я повторяю слова Ильи?»), и он рвется к вам сейчас же («Лжец! Лжец!»), а я прошу его отдохнуть у меня после самолета…