Я спрашиваю себя: почему так, а не иначе, почему одни лица связаны в воображении моем с ночью, телесной близостью, нежностью, другие с прохладным ясным утром, росой, холодком северных кучевых облаков, крепостью спелых яблок, лежащих на осенней террасе, — и то и другое влечет меня с одинаковой силой, как неразрывность плоти и духа, как сладость греха и сладость раскаяния.
Почему так, а не иначе работает мое сознание, рисуя картины по облику незнакомых женщин, с которыми я не обмолвился ни словом?
Мне не дано знать, где моя собственная память и где память исторических поколений, моих предков по женской и мужской линии, чья родственная частица в моей крови.
Орс
Это был веселый, общительный пес по кличке Орс. Весь белый, с черными пятнами на морде, он умел улыбаться, показывать в улыбке зубы, игриво сиять чернильными глазами, припадая на передние лапы, сумасшедше мотая хвостом, умел и сердиться, драть задней ногой землю, напрягаясь стрункой, и с нарочитым лаем догонять заезжие машины, пылившие по приокской деревне, где мы с женой каждый год жили до поздней осени.
Целое лето мы встречались с ним по вечерам в садике тетки Серафимы, женщины строгой, малоразговорчивой, ждали с бидоном под яблонями, пока она подоит корову, а он, Орс, подбегал к нам из зарослей смородины, заранее улыбался, приветствовал дружелюбным помахиванием хвоста, обнюхивал бидон и ложился у наших ног, отгоняя мух угрожающим клацаньем зубов. Время от времени он хозяйственно настораживал то одно, то другое ухо в сторону сарая, откуда доносилось прерывистое позванивание молока о ведро, жевание коровы, сытое похрюкивание поросенка.
Раз он вышел из кустов несколько утомленный, с брезгливым достоинством положил к нашим ногам задушенную мышь и отошел, сел поодаль, нервно зевая, наверное, после пережитого волнения охоты. Однако в нашу сторону он морды своей не поворачивал, только слушал внимательно, что мы говорим о нем, — уши его поочередно настороженно подрагивали. Он был честолюбив, он ждал похвалы, и я серьезно сказал жене, надеясь, что пес оценит мою признательность:
— Знаешь, у него широкая душа. Он поделился с нами добычей. Спасибо ему.
— Да, он милый, добрый, умный, — ответила жена и засмеялась, вдруг увидев, как Орс повернулся к нам, вытянул чемоданообразную морду и пополз на животе по траве, повизгивая, взглядывая снизу вверх преданными черными глазами.
И печально и горько вспомнился мне этот разговор и особенно слова жены в день поздней осени, когда мы перед отъездом в город пришли к тетке Серафиме за яблоками, а Орс не встретил нас, не выбежал из кустов, не улыбнулся дружески, укладываясь у наших ног.
— А где же Орс, Серафима Ивановна? — спросила жена, с ожиданием оглядывая сад, облетевшие кусты смородины.
— Собака-то?
— Ну конечно. Почему вашего Орса не видно?
— Собака-то? Это верно. Встречал он вас.
Серафима Ивановна по-мужски нахмурилась, махнула рукой, взяла у жены корзину, осуждающе заговорила басовитым голосом:
— А мы его в дальний путь отправили, Орса-то. Собака сторожить должна, лаять, а у нас нынешней ночью яблоню начисто обтрясли. Барвинку. Три-четыре рубли кило… Жулье-то цены знает. Лучшую обтрясли. Всю, догола. Так что сын Петя, правда сказать, выпимши был… Так что лопатой его насмерть поучил… Под забором там лежит.
— Зачем? — спросила жена шепотом.
Было холодно, дул ветер, шумел в яблонях, пахло дымом, сносимым из трубы в сад.
Через полчаса мы вернулись в дом, где снимали комнату; жена опустилась на лавку, стиснула руки на коленях, глядя в холодную бесприютность октябрьского вечера за окном, где отливали синевой стволы берез над черной Окой.
— И они его лопатой?.. — проговорила она дрожащим шепотом. — И они его за то, что он был добрый и умный?..
Береза
— Давай спилим вот эту березу. Она сухая и мешает другим, — сказала жена.
Я увидел в синей высоте зеленые макушки берез, мнилось, счастливые, ласково лепечущие в теплой легкости предзакатного воздуха, а посередине их голые растопыренные сучья той березы, которую указывала жена. Ее сучья вообразились мне высохшей старческой рукой, застывшей меж молодых веселых головок, радующихся лету, небу, солнцу, своей гибкой стройности.
И я начал пилить эту отжившую березу, не испытывая той жалости, какая бывает всегда, когда прикасаешься к живому стволу, начал пилить с мыслью, что очищаю, освобождаю в саду пространство для расцветающей красоты. Однако пилу все время заедало, я дергал ее, отдыхал, начинал снова, измучился, был весь в поту и наконец с облегчением почувствовал, что разрез под пилой стал расширяться, увеличиваться — и береза затрещала, накренилась.
Тогда я сделал последнее усилие острыми зубьями. И вдруг как тяжко закряхтела, как мучительно застонала она в предсмертной боли, уже валясь, падая, судорожно цепляясь за вершины, за листву своих молодых сестер (а они словно отталкивали ее), и с пронзительным вскриком упала на траву, ломая сучья, прощально качая ветвями.
Мы с женой в молчании переглянулись.