А он, ошеломленный тем, что произошло между ним и ею, ее юной открытой наготой, уже не защищенной стыдом, от которого только что у обоих холодели в ознобе зубы, готовый ради мгновения быть с ней, пойти на любую казнь и тоже готовый плакать от незавершенной нежности, целовал ее маленькую грудь, чудилось, омытую летней прохладой утреннего леса, земляничной свежестью, наталкиваясь на ее ослабленно загораживающие пальцы, едва разбирая ее шепот, ветерком плывший из звездных бездн, и повторял с отчаянной свободой!
— Я люблю тебя, Маша…
— Если бы… если бы узнал Илья, что бы он подумал… Он удивился бы… Правда? Правда?
Вместе с ее голосом над ним окольной стороной проходили тугие порывы поднявшейся к ночи метели, ее хлопающий гул, ветер, ударявший по крышам, но стеклам снаружи, протяжный скрежет мерзлых ветвей во дворе, донесенные поверх заборов издали звонки трамваев, заблудившихся в снегу завьюженного замоскворецкого вечера. А его окутывало домашним жаром голландки, шерстяным запахом согретого ковра, на котором они лежали, в забытьи касаясь друг друга, и было ощущение, что он летит куда-то в бездонное сияние апрельского неба, обещающее вечную весну, бессмертие, любовь навсегда.
— Отпусти меня, отпусти. Я не могу больше. У меня губы уже не шевелятся…
— Маша, я люблю тебя… Ты понимаешь, как я люблю тебя?..
В полночь он вышел в ненастный переулок, мокро хлестнувший пресным холодом, колючестью вьюги по разгоряченному лицу. Фонари, опутываясь крутящимся дымом, горели белыми пятнами. Он взглянул на окно, розовеющее в снежном дыму, задернутое шторой, где сейчас оставалась она, и снова почувствовал такую ликующую нежностью к ней, такую растерянность между бедой и надеждой, такое свое радостное одиночество в окружении этих дымящихся сугробов, заснеженных заборов, мутных фонарей, что неожиданно перехватило дыхание в горле…
Она целую неделю не приходила в школу; но когда он увидел ее на перемене, она быстро отвернулась, лицо было бледным, измученным; немного погодя вызывающе откинув голову, она подошла к нему, сказала со смехом: «Здравствуй, Ромео, запомни, что никакого свидания с Джульеттой у тебя не было и никогда не будет. Надеюсь, ты благородный рыцарь и забыл все…»
Он ничего не мог забыть, и поэтому боль была долгой, жестокой, непроходящей, порой мучившей его даже на войне.
«Может быть, ради этой боли стоило родиться на свет… Нет, среди тысяч смыслов и выборов есть один — великий и вечный…»
И он застонал во сне, очнулся, открыл глаза, испытывая смутное состояние молодой, неизбывной радости, молодой надежды, той своей бесконечной влюбленности, похожей на счастливую гибель, и спазма сдавленных рыданий мешала ему дышать, как когда-то очень давно, в снежную и метельную полночь его далекой юности.
— Маша, — позвал он ее тихо из темноты, тускло отсвечивающей красками картин, и, не услышав ответа, зная, что ее нет здесь, проговорил шепотом: — Маша, я люблю тебя… Что же мне делать, Маша?..
Стояло глухое безмолвие в потемках мастерской.
За окном влажно шумел и шумел деревьями ветер, по карнизам звонким непрерывным дождем стучала весенняя капель, зеленая одинокая звезда дрожала на мокром стекле, и было три часа самого пустынного и безнадежного времени мартовской ночи.
РАССКАЗЫ
Незабываемое
Лена ложится на краешек нар, укрывается шинелью и, согреваясь, думает в полудремоте: «Хорошо как! Никогда не знала, что так хорошо в землянке!»
Она только что вернулась из санроты, расположенной на берегу Днепра, долго плутала в осенних потемках, намерзлась на сыром ветру и лишь по трассам пулеметов, по окрику часового с трудом нашла землянку батареи.
Сжимаясь под шинелью, Лена закрывает глаза, и откуда-то выплывают дорога, лесистый берег, освещаемый фейерверком ракет, густо-черная вода у переправы, огоньки цигарок, раненые на носилках близ землянок санроты. Где-то в ночи рождается далекий свист, приближаясь и настигая. Снаряд с громом разрывается на берегу, косая стена воды подымается впереди, брызги летят Лене в лицо. «Переправу обстреливают. Но почему раненых не перевозят?» Второй снаряд разрывается в десяти метрах от носилок, и там кто-то кричит, стонет. И она бежит на этот крик, слыша отвратительно низкий звук падающего снаряда…
Лена вздрагивает и резко откидывает с головы шинель. В землянке тишина, нарушаемая странным стуком. Это задремал телефонист, и трубка ударяется о стол. Телефонист с усилием подымает голову и продувает трубку.
— «Волна», «Волна», — говорит он, сонно прокашливаясь. — Я — «Дон»… Как слышишь? Поверочка… Что у вас там, кореши, радио или телефон? — Он вздыхает утомленно. — Ну как у вас… спокойно? Ракеты кидает?
Связист поправляет плавающий в плошке огонек и, зябко подышав, кладет голову на край стола.