Меблированный дом «Золотой якорь» был большой, сомнительной чистоты. Мимо по улице, тоже грязноватой, заставленной нечистыми домами, с утра до ночи грохотали по выбитой мостовой тяжелые дроги с кипами товара, — с вокзала нескончаемо тянулись в город.
На улице была своя жизнь, в «Золотом якоре» — своя.
На улице, толкаясь, озабоченно шел народ; то и дело с визгом отворялись и затворялись двери закусочных, чайных и дешевых ресторанов, выплывал пар из харчевен и извозчичьих трактиров; бесчисленно пестрели вывески магазинов, лавочек, мастерских, и важно дымили в мутное небо темные трубы фабрик.
В «Золотом якоре» днем и ночью шло одно и то же: приезжали, уезжали, швейцары вносили и уносили чемоданы и корзины приезжих, а по номерам горничные, с ног сбиваясь, прибирали, вытирали пыль, оправляли постели, таскали кувшинами воду для умывальников.
По коридорам, задрав головы, как взбодренные кони, мелкой рысцой бегали официанты. Каждый из них бесстрашно нес на ладони над плечом большой поднос с кипящим самоваром, с посудой. Потом рысцой подавали обед, потом чай, потом ужины, потом на несколько часов заведут глаза — и опять утро, чай, приборка, обеды, ужины. Так без перерыва недели, месяцы, годы.
Звонки в комнате для прислуги не прерывались, трещали назойливо, не умолкая, — кто-нибудь зачем-нибудь да уж звал.
Иногда в этот однотонный ход машины врывались выходящие из порядка события.
Однажды в номере повесился приезжий купец и висел, высунув черный язык, выпятив глаза, и толстая шея оплыла петлю.
Застрелился молодой офицер. В одном номере приезжая помещица родила тройню, а в другом после беспробудного кутежа компания вместо дверей стала шагать в окна второго этажа.
Но события проходили — и снова только чай, обеды, приборка, приезжающие и уезжающие.
Как и все, официант Андроник из третьего буфета в четвертом этаже не знал ни покоя, ни отдыха. С раннего утра до глубокой ночи он рысцой бегал по коридорам, с кипящим самоваром на ладони над плечом, и лицо у него было землисто-бледное и матово отсвечивало клейким потом. Страдал несварением желудка, имел красные, припухлые, слезящиеся веки, подъедал и выпивал на ходу остатки от обедов и, казалось ему, жил на свете лет семьдесят, а ему только на призыв идти осенью.
Как и вся прислуга, он жильцов делил на нижерублевых и вышерублевых. Свое человеческое достоинство, гордость, часто надменность проявлял по отношению к тем, кто платил за номер меньше рубля. Один такой после месяца квартирования выложил тридцать копеек на чай. Андроник их отодвинул и сказал:
— За баню больше плачу.
Платившие больше двух рублей за номер казались ему красивыми, солидными, и он, не чувствуя унижения, кланялся им низко.
Месяца в два, в три раз урывался на полдня из гостиницы. Его обдавало уличным простором, движением, запахами. Заходил в кинематографы, слонялся по улицам, подолгу стоял перед витринами и раньше срока возвращался в гостиницу, как заключенный в неизбежную тюрьму.
А в гостинице в сутолоке, в беготне, между делом, где-нибудь ловил горничную в пустом номере, и они торопясь, коротко отдавались любви, и опять каждый бежал по своим делам.
Жизнь была каторжная, — он так и называл ее. Невозможно бы было тянуть ее, если бы впереди где-то отдаленно, смутно не маячила светлой точечкой надежда. Перед глазами стояла судьба хозяина гостиницы: был он тоже официантом, много лет тянул лямку. Однажды опился кутивший молодой купчик. В белой горячке повезли в больницу, а официант предварительно опорожнил его карманы — с того и взялся, и теперь тысячами орудует в «Золотом якоре».
И вся, сколько ни было здесь прислуги, вся она жила смутной надеждой так или сяк, чистым или нечистым путем, а выбиться, как выбился хозяин.
В номере пятьдесят втором жила девушка с миловидным личиком, на котором странно сочетались детски-трогательная беззащитность, беспомощность и наглость.
Андроник, когда его спрашивали об этом номере, презрительно бросал:
— Живым мясом торгует.
Глазами, подмигиваниями сзади, улыбочками он провожал ее и показывал другим. А она ему и всей прислуге платила тем же, — обращалась надменно, капризничала, донимала звонками, гоняла и, когда говорила, презрительно вздергивала носик, щурила глаза и роняла приказания, не оборачиваясь, через плечо.
В белом девическом, похожем на венчальное, платье слонялась она по целым дням в коридоре, подолгу стояла наверху устланной ковром лестницы, глядя на входящих, либо часами просиживала у окна или беседовала по телефону, смеясь, кокетничая, не договаривая, полусловами, чтоб не понимали швейцары.
А по вечерам из-за плотно закрытых дверей ее номера слышался смех, звон рюмок, посуды, возня. Андроник то и дело приносил, стукнув в дверь, закуски, вина. На диване либо молоденький офицер с разгоревшимся лицом, либо студент, либо штатский, — всё молодые, красивые, хорошо одетые, с деньгами — она разборчиво выбирала. У нее лицо все такое же нежно-девичье, полудетское, и красиво вырезанные ноздри нагло раздуваются.