На кухне повар и поваренок в белых колпаках торопливо варили, жарили, резали красное мясо, разрубали крошившиеся под тяжелым ножом белые кости. Антип расширял ноздри, втягивая щекочущий воздух, потом отводил нос в сторону. Откуда-то доносилось:
— Ше-есть... шесть... четыре... четыре с половиной... ше-есть...
Неподвижно стояла ночь, и слепой холодный мрак мертво глядел со всех сторон. Казалось, среди моря тьмы пароход стоял на одном месте, и колеса бесцельно и зря работали, и не было видно ни брызг, ни пенящихся валов.
— Ах тты, божже мой!..
— Ванька, сундучок куда поставил?
Шумели колеса.
— Мм... э-э... это вы?.. Это вас?..
Перед Антипом стоял барин на тонких ногах. В глазу поблескивало стеклышко, и от стеклышка к жилету бежал шнурок, а тонкая и длинная шея сидела в белой высокой кадушечке, из которой выглядывала голова.
— Это над вами... мм... э-э... насилие?
Антип сгреб с головы шапку.
— Ваше благородие... господин!.. Вот как перед истинным... двести верст отвезли... Мне в Лысогорье...
Господин подобрал верхнюю и оттопырил нижнюю губу, слегка прищурив свободный глаз и поблескивая стеклышком.
— Жалуйтесь... жаловаться надо... Протокол... Полиции заявите... так нельзя.
— Ну да, а то как же можно, человека прут неведомо куда, — послышался голос из кучки, до этого молча стоявшей, не зная, как отнесется барин.
— Ваше благородие... барин хороший!.. Сделайте божецкую милость... Заставьте вечно бога молить... — с отчаянием заговорил Антип, делая поясной поклон. — Баба помирает... Обернуться не поспею... Заставьте век бога молить...
Барин, все так же брезгливо-жалостливо подобрав и выпятив губу, осматривал сверху донизу Антипа.
— Жалуйтесь... мм... э-а... Я ничего не могу сделать... Жаловаться надо, — и он повернулся и пошел, выделяясь изо всех, кто был на палубе, светлым пальто, желтыми башмаками и высоким белевшим воротничком, из которого выглядывала голова.
— Слышь ты, жаловаться надо, вот и барин говорит.
— Да, а то не буду, што ль!.. Ей-богу... вот приедем, подам заявление, зараз следствие производства, — говорил, нахлобучивая шапку, Антип. — Што я — каторжный, што ль? Не-ет, брат, не те времена!.. Теперича запрещено... крепостного права нету... Не-ет... брат!..
— Дурак ты, дурак... И куда ты пойдешь?.. Покеда пожалуешься, тебя верстов с тыщу провезут, жалуйся.
— С голоду сдохнешь.
Опять та же неподвижная ночь, неподвижный пароход, неподвижно и слепо глядящий мрак и без цели шумящие колеса. Ветер, острый и резкий, бежал вдоль палубы, и только по тому и можно было догадаться, что шли полным ходом.
Пассажиры устраивались на ночь, кто как мог. Заворачивались с головой в одеяла, в мешки, скорчившись калачиком и втянув голову в плечи, лежали на скамьях, на тюках, на ящиках, на палубе, или, свалявшись в ком по нескольку человек, неподвижно темнели, и оттуда торчали ноги, руки, головы.
Антип опять забрался в шерсть. С холодным ветром из кухни приносило тепло и запах. И чудилась изба, нагретая печка, баба возится с пирогами, ребятишки лазают по лавкам. Слышно, как работают колеса и бежит неустанное дрожание, и из-за него доносится лязг кос, шуршание падающей травы. Народ в косовице.
— Ше-есть... шесть... четыре с половиной... шесть... четыре...
Дядя Михей, высокий и жилистый, остановился, оперся о косу, отер пот с лица и лысины и закричал:
— Давай шесты с правого борта!..
Опять косогор, бродят телки, околица, осинник, березовая рощица, чуть тронутая холодным солнцем. Пахнет свежепеченым хлебом, квасом, за печкой шуршат тараканы.
«Э-эх!.. — думает Антип. — Пятнадцать годов...»
И он теперь понимает, почему аккуратно каждый месяц посылал домой деньги. Тут родился, тут жил, тут и помирать. Как живая, стояла деревня со всеми интересами, с бедностью, с лошадиным трудом, с вольным воздухом полей.
«Э-эх!.. Пятнадцать годов!..»
— Ванька, черт!.. да куда ты сундучок запропастил?
Над жнивьем носится чибис и жалобно кричит.
— Чьи-ви... чьи-ви...
— Пя-а-ать... пя-а-ать... четыре с половиной... пя-а-ать...
«Пятнадцать... — поправляет Антип и радостно думает: — Молотьба зачалась... зерно-то... зерно — золото!..»
И он с наслаждением запускает руку в островерхую живую кучу свеженамолоченного хлеба и вытаскивает полную пригоршню вонючей, густой, отвратительной жидкости... Золото!.. Бочка зеленая, неподвижно стоит впряженная кляча, неподвижны молчаливые улицы, церкви, театры, дома, мимо которых он ездит каждую ночь, в которых люди и которые немы для него так же, как деревья в лесу... Золото!..
«Э-эх, пятнадцать годов!»
— Убью-у-у!!.
— Господа старики, кабы не прошибиться... Действительно. Сидорка — вор, — говорит Антип степенно, — ну только с конями ни разу не поймали. В Сибирь загнать человека — полгоря, да как отмаливать грех будем, ежели понапрасну? Кабы ошибочка не вышла. Вы караульте. Ежели накроете, так и Сибири не надо — кнутовище в зад, и шабаш.
— Убью-у-у!.. — куражится Сидорка.