Густав, обернувшись, встретил лучистый, ясный взгляд императрицы, такой живой, юный, что его странно было наблюдать на брюзглом, старом лице этой женщины шестидесяти семи лет, как ни молодилась она вообще, как ни оживлена была приятной картиной, которая развернулась перед ней теперь.
— Главное сделано, милый кузен. Теперь я вам представлю моих ближайших друзей, — сказала Екатерина. — А между прочим, должна вам сознаться, будь я моложе, право, сама бы полюбила вас, sire![22]
— Одним только могу ответить, ваше величество: прошу позволения поцеловать руку одной из величайших монархинь нашего времени…
— О, нет, нет… Я не могу забыть… никогда не забуду, что граф Гага — король!
— О, если вы не допускаете, чтобы я коснулся руки императрицы, дозвольте поцеловать руку дамы, к которой я давно чувствую глубокое почтение и удивление неподдельное…
— Вы умеете говорить… Приходится вам уступить! — смеясь, согласилась императрица, затем они сделали шаг к толпе близких к Екатерине придворных, стоящих впереди других групп…
А общее внимание теперь естественным образом перешло на спутника короля, на графа Вазу, как он называл себя; вернее, на регента, опекуна юного короля, на герцога Зюдерманландского.
Он составлял такую же противоположность племяннику, как Павел своей жене. Маленький, толстенький, с одутловатым, красным лицом, он вдобавок сильно косил глазами. Но глаза эти бегающие искрились весельем, хитростью, умом.
Влажные, красные губы сердечком часто складывались в лукавую, веселую улыбку. Тонкие ноги-спички как-то забавно торчали из-под нависающего большого брюшка и даже словно гнулись под его тяжестью.
Уже не молодой, с седеющими волосами, регент отличался живостью и ловкостью движений, составляя полную противоположность с королем, который словно рассчитывал каждый свой шаг, каждое движение.
Одна особенность сразу кинулась в глаза придворным: в разговоре регент свою шляпу держал перед собою, тульей вниз, как держат бродячие артисты, обходя публику для сбора добровольных лепт.
В то же время его маслянистые, вечно смеющиеся, острые глазки с особенным вниманием останавливались на самых свежих и хорошеньких личиках придворных дам, казалось, скользили по их шейкам, спускались по линиям декольтированного лифа, словно стараясь лучше разгадать все прелести, скрытые под кружевами и плотными тканями.
Первый обратил на это внимание грубовато-насмешливый Константин Павлович:
— Посмотри на этого щелкунчика, Александр, — обратился он к брату, — вот забавная фигура. Особенно когда стоит рядом с королем. Если бы уметь рисовать, новая картина была бы: Гамлет, печальный принц, и Санхо-Панхо… А как он пятит свой животик… А как пялит глазки косые… Вон теперь прилип к вашей Варе Голицыной… Так, сдается, и норовит крысой юркнуть ей за лиф, да и не вылез бы из теплого места… Ха-ха-ха… Губа не дура, выбрал самую хорошенькую… А шляпу, шляпу как держит! «Подайте на бедность!..» Жаль, что рублевки со мной нет, так и кинул бы ему, словно нечаянно, в шляпу… Порадовался бы раскосый швед!
Все это было сказано почти вслух, а громкий смех привлек общее внимание.
Старший брат укоризненно покачал головой и отошел.
Павел весь побагровел, но ничего не сказал. Воспитание сыновей было отнято у отца, и Павел даже с некоторым злорадством смотрел, как юноша семнадцати лет, женатый великий князь несдержанно ведет себя в такую торжественную минуту.
Подошел Салтыков, что-то пошептал Константину.
— Что же я делаю? — почти громко ответил Константин. — Или теперь такое печальное собрание, что и посмеяться не…
Он не докончил.
Екатерина, давно заметившая, что ее младший внук, по своему обыкновению, держит себя слишком непринужденно, сначала делала вид, что не слышала хохота, не замечает тревоги, поднятой молодым великим князем.
Но тот не унимался.
Оставя короля беседовать с Зубовым, который все время стоял за ее плечом, в расстоянии полушага, и с графиней Шуваловой, Екатерина подошла к Марии Федоровне, словно желая ей что-то сообщить, а по дороге только подняла строгий, тяжелый взгляд на расшалившегося внука.
Тот сразу умолк, даже не договорив начатой фразы, и незаметно стал подвигаться к выходу, не дожидаясь, пока уйдет императрица, давая тем знак, что прием кончен…
После приема, который своим многолюдством, блеском, богатством обстановки и нарядов произвел впечатление и на юного гордеца Густава, начался ряд праздников у первых богачей и вельмож, у посланников и великих князей, сменяясь приемами и балами во дворцах — Зимнем, Тавричевском; давались концерты и спектакли в Эрмитаже, сжигались блестящие фейерверки, гремела музыка на парадах, и стройно шли рядами лучшие полки гвардии, потревоженные ради высокого гостя от своей ленивой, веселой жизни, поставленные напоказ, как цвет русского войска…
Графы Остерман, Строганов, Безбородко и Самойлов, затем Лев Нарышкин, пользуясь хорошими днями, давали роскошные балы, сжигали тысячи потешных огней у себя на богатых дачах, не уступающих дворцам столицы.