— Как же это, государь мой, так решаться мне в глаза говорить! — вспылив, задетый за живое едкой критикой, отозвался резко Державин, даже не помня, что он говорит в присутствии самого Зубова. — Я готов свои сочинения на общий суд отдать. Во всех ведомостях напечатать: пускай несут суждения свои господа читатели, а не завистники мелкие. Поглядим, скажут ли то же, что я от вас услыхал. И ежели бы не уважение к покровителю высокому и к месту этому… и не памятовал я услуг, мне от вас оказанных в иное время…
— И ничего бы не было. На словах ты горяч, Гаврило Романыч. Знаю я тебя… А про одолжения что говорить? Знаешь: старая хлеб-соль забывается… Молчишь? Оно и лучше. Вот, милостивец, не позволишь ли, я свою загадочку прочту тебе? Ныне по рукам ходит. Не ведаю, кто и сложил. А занятно. Тоже енигма изрядная.
— Забавное што-либо? Читай, читай. Я люблю…
— Так, безделица. «Изображение пииты» называется. Кхм… кхм…
Своим сипловатым, глухим баском Эмин начал читать:
Багровея от злости, Державин ясно понял, что стрела брошена прямо в него. Приехав в столицу без денег, он успел счастливой игрой быстро набрать до сорока тысяч рублей, и об этом везде говорили. Поэт был уверен, что пасквиль написан именно Эминым, с некоторых пор завидующим успехам своего прежнего протеже… Но нашел силы сдержаться.
— Недурно! И звучные вирши… И соль есть… Как скажешь, дружок? — обратился к Державину Зубов, любивший потешиться над вспыльчивым и амбициозным стихотворцем, даже порой сам стравливающий для этой цели обоих соперников.
— Что могу сказать?! Я в таких пасквилях не судья. Пока прощения прошу, благодетель. В суд, по делам пора… Мытарят меня… И конца нет… Последние гроши проживаю. Уж не взыщи…
— Нет, нет, я знаю. Не держу тебя. Обедать приходи… Да, кстати: правда, что на последней игре у графа Матвея Апраксина семеновский капитан Жедринский тридцать тысяч проставил?
— Верно, ваше превосходительство. Я сам и был при том. Больше тридцати. В семидесяти сидел. Да сорок отыграл кое-как. А остальное гнать пришлося. Не беда, Апраксин к Жедринскому на фараон заглянет, они сквитаются. Банку всегда больше, чем понтам, везет, дело известное.
— Правда твоя. Ты мне дай знать. Я тоже заеду на вечерок к ним, когда побольше игра там будет…
— Не премину, ваше превосходительство. Ваш слуга… — И с низким поклоном вышел поэт от фаворита…
Тяжелые минуты пришлось пережить на другой день императрице, Зубову, всем обитателям столицы.
Около полудня какие-то отдаленные, глухие удары, словно раскаты далекой грозы, стали доноситься до слуха всех живущих в Петербурге и в окрестностях его.
Заслышав бухающие удары, Екатерина вздрогнула, побледнела и подняла глаза на Зубова и других, кто сидел и стоял вокруг ее невысокого стола, за которым совершала государыня свой малый туалет.
— Канонада! — едва могла выговорить Екатерина. — Так близко… Послать узнать, что такое…
Несколько человек кинулось из комнаты.
Зубов тоже сделал было движение, но почувствовал, что ноги ему не повинуются, и стоял, жалкий, позеленелый, с дрожащей нижней губой.
Другие тоже выглядели не лучше.
И вдруг, как боевая труба, прозвучал голос государыни, совершенно и быстро овладевшей собою:
— Да что вы, друзья, я и забыла. Это мне на нынче — принц писал — адмиралы мои победу готовят над шведским флотом, который умышленно ближе к берегам нашим подманили… Успокойтесь… Принц вести пришлет скоро…
И она приказала продолжать свой туалет как ни в чем не бывало, вышла потом к ожидающим ее напуганным придворным спокойная, ясная, даже веселая, как всегда.
И, глядя на эту удивительную женщину, все воспрянули духом.
Но испытание не кончилось.
Прискакал с берега курьер.
Еще сама Екатерина только знакомилась с подробным донесением, а уж все близкие знали, в чем дело.